– Святой Аодх, праотец нынешних государей, воздвиг кров для бездомных, очаг для озябших, светоч для блуждающих без пути, – начал рассказывать Ознобиша. – Посмотри на меня. Я сам бы мог принять судьбу побирушки, но вместо нищеты служу третьему в лествице и сам волен других оделять.
Мезонька переминался, не спуская глаз с сухаря. Давно заготовленные слова предстали Ознобише жиденькими струйками дыма. Ветер с Кияна нёс их мимо нечёсаной головы, без остатка размыкивал на ледяных клыках капельников. Подавив вздох, Ознобиша отдал Кобчику сухарь:
– Однажды вас соберу, ещё расскажу.
Эти слова прозвучали уже в пустоту. Ознобиша тоскливо огляделся, слизнул с пальца прилипшую крошку. Пошёл знакомыми ходами сквозь населённый пещерник. Со стен, выложенных панцирями давно погибших существ, грустно смотрели большеокие птицедевы. В отсветах жирников подрагивали нарисованные руки-крылья, вскинутые на плечи рыбомужей перед вечной разлукой.
Сойдя в книжницу, Ознобиша долго устраивал на знакомой полочке жирник. Бесконечно пододвигал скамеечку. Смахивал незримую пыль со столика, к которому давно уже никто не смел прикоснуться. Устыдившись наконец, поручил себя Матери Милосердной, несколькими привычными движениями скрутил замок, поднял крышку.
Сунулся вовнутрь сундука.
На «Умилке Владычицы» стоял опрятный берестяной коробок. Ознобиша не ставил его туда. И царевна не ставила.
Он схватил коробок движением вора, срезающего мошну. Оглянулся на вход, словно его могли застать за тайным и стыдным. Когда руки перестали дрожать – открыл. Заглянул, как в колодец, утыканный каменными ножами.
Глиняная бутылочка с тугой деревянной затычкой… Повитая берестяным лоскутом, повязанная простой шерстяной нитью.
Ознобиша хотел развязать, от неловкого рывка узел только стянулся. Пришлось дёрнуть сильней. Нить вмялась в палец, порезала кожу. Ознобиша развернул грамотку.
…Андархская скоропись. Узнаваемая рука.
Какие тут записки торговцев, какие следы и улики на давно замытых листах… Ознобиша бездельно сидел на скамеечке, тянул шею вперёд, силился избавиться от икоты. Наконец запер сундук, вышел вон, унося в кошеле погибель Эрелиса и свою.
В добычном ряду сновали юркие людишки в серых плащах с куколями, низко сбитыми на лица. Суетливые движения, бегающие глаза. Людишки обменивались тайными знаками, из полы в полу передавали глиняные бутылочки с плотными деревянными пробками. Со значением косились на Ознобишу.
– Что ж теперь делать-то? – спрашивал один торговец другого.
– Ясно что. Пойти да исповедать всё, как тогда.
– Их дело государское, за всех решать и судить.
– А после ответ великий держать.
– Одна беда: пока исповедуешь, во всех стенах уши откроются.
– Повременить, пока Гайдияр казнить кого выведет, – встряла бабёнка, маленькая, костлявая, злая. – На обречённике испытать!
– Нравен Гайдияр, – подняла голову молодая нищенка. Глянула пронзительными голубыми глазами. – Ныне приговорит, назавтра смягчится. А несудимый в лютых муках исчахнет.
Хотелось заткнуть пальцами уши, зажмуриться, припустить бегом, да вот куда? Все пялились на Ознобишу. Указывали перстами. Толкались, намеренно задевали кошель.
– Вот она, жизнь и смерть государева. В одной капле.
– Да зачем бы котлярам царевича изводить?
– Примет Гайдияр большой венец вместо малого, небось сами наплачутся.