Атенаис Сторман – проще говоря, Афоня – ждала появления ее величества с особым чувством. Выражение плохо скрытого волнения и нетерпения на лице Никиты Афанасьевича доводило девушку до истинного исступления. Ревность кружила голову. Она то и дело нервически стискивала руки, пытаясь таким странным способом сдержать дрожь губ. Глаза ежеминутно готовы были наполниться слезами, и удерживалась от них Афоня лишь потому, что не желала привлекать к себе общее внимание. Ах, сколько раз она готова была разрыдаться, когда приседала в реверансе перед каким нибудь русским вельможей и выслушивала, как ее рекомендует Гембори! Сначала он называл ее английское имя, потом упоминал о русских корнях – и, словно между делом, упоминал о родстве с Никитой Афанасьевичем Бекетовым. Тут глаза у его собеседников вытаращивались, словно они видели перед собой не самую обыкновенную, пусть и разряженную в пух девицу (две недели лучшие петербургские модистки трудились над бледно зеленым – шелк цвета травяной нежности, так называлась ткань – роброном с чуть более темной нижней юбкою и оторочкою по вороту и рукавам валансьенским тускло белым кружевом), а по меньшей мере чудо морское. Однако Афоня прекрасно понимала, что изумление сие к ней не имеет никого отношения, что изумлены гости именем Бекетова. Бегло улыбнувшись (а многие даже и на это не расщедривались!), они немедля забывали про жениха и невесту и принимались шнырять глазами по огромной посольской гостиной, выискивая Никиту Афанасьевича.
Тот держался стойко под обстрелом немыслимого количества любопытных взглядов и словно не слышал шепотка, который так и реял над головами собравшихся:
– Тот самый… тот самый Бекетов… красавец… наглец… храбрец… дерзец…
Вид у него был совершенно невозмутимый, бледное лицо напоминало маску, однако Афоня, привыкшая различать малейшие оттенки настроений человека, которого любила, видела, какого труда стоит ему невозмутимость. Конечно, несправедливая судьба приучила его к сдержанности, однако Афоня порой физически ощущала, как тяжело ему удержаться, чтобы не отвесить оплеуху какой нибудь особо любопытной роже, которая замирала пред ним и принималась беззастенчиво разглядывать, словно он был не живым человеком со своими страстями и болями, а каким то экспонатом петровской Кунсткамеры, вроде отрубленной головы Виллима Монса, помещенной в спирт ради вечного хранения, – мертвой, безжизненной, отстрадавшей и глубоко равнодушной к происходящему вокруг. Именно такое равнодушие тщился изобразить и Никита Афанасьевич, да только если ему и удавалось провести любопытных гостей, Афоню то он обмануть не мог. Весь он словно бы вибрировал, как туго натянутая струна, от нетерпения, однако лишь только прозвучало известие:
– Прибыла императрица! – лицо его не дрогнуло ни единой чертой, но в то же время словно бы… ожило.
Краски жизни вернулись в эту бледную маску, и Афоня увидела перед собой совсем другого Никиту Бекетова. Он помолодел лет на пять, он сделался не просто красив – он сделался ослепителен… вот таким он был, наверное, в ту пору, когда рыжая Венера пленилась этим Адонисом и возвела его на ложе свое.
Афоне казалось, будто ей дали выпить яду, так страшно болело ее сердце. Муки ревности были ей знакомы и раньше, они всегда оживали при мысли о Елизавете, но прежние не шли ни в какое сравнение с тем, что девушка испытывала сейчас, при виде Елизаветы подлинной, а не воображаемой.
Афоня бросила на императрицу только один беглый взгляд перед тем, как склониться в реверансе, однако это бело румяное лицо продолжало маячить перед ее опущенными глазами. Афоню раздирали два самых противоречивых чувства: восхищение и отвращение. Ей хотелось воскликнуть: «Какая она красивая!» – и одновременно: «Какая она старая!»
Елизавете Петровне было в ту пору сорок пять с небольшим, и семнадцатилетней Афоне, само собой, эта цифра казалась приметой глубокой, сокрушительной старости. Сияющая юность совершенно не способна смотреть в будущее, и многие молоденькие красотки, насмехавшиеся над внешностью и образом жизни императрицы, дотянув с годами до ее возраста, оказывались сущими развалинами, лишенными живых желаний и обремененными хворями, а также лютой ненавистью и завистью к молодежи. Этот трагикомический круговорот постоянно совершается в природе: юность насмехается над старостью и презирает ее, а старость ненавидит юность… оба конца этой вечной палки начисто забывают свое прошлое и не видят будущего…