В Митаве Анне жилось не весело. Из ее гофмейстера Бестужева Петр сделал тюремщика. Приехав, она нашла дом безо всякой мебели и получила 12 680 талеров содержания, а стол, конюшня, ливрея и содержание драгунского батальона стоили ей 12 245 талеров. Она вышла из затруднения, сделавшись любовницей Бестужева, но не могла выносить долго такого положения, так как этот плут грабил герцогство и превращал дворец в публичный дом. Долго жаловалась она св. Сергию со всеми святыми и Меншикову, и его жене, и дочери, называя последнюю «моя милая племянница», и даже Варваре Арсеньевне.[171]
Назначенный в 1728 году заместитель Бестужева, курляндец Рацкий был поражен расточительностью двора, казавшегося нищенским. Гофмейстер, гофмейстерина, камергер, три камер-юнкера, шталмейстер, провиантмейстер, гофдама, две фрейлины, куча советников, секретарей, переводчиков, лакеев, окружали герцогиню, имевшую еще своего представителя в Москве, Корфа, которому платила 1200 рублей.[172] Она принадлежала своему времени и народу, потому любила видеть около себя много людей: это всегда было ее роскошью. Такая потребность и теперь существует у многих русских. С другой стороны Митавский двор следовал вычурным привычкам маленьких немецких дворов.Сведения современников о наружности дочери Ивана или Юшкова очень противоречивы. В одном только впечатление несчастной невесты Ивана Долгорукова сходится с портретом, набросанным герцогом Лирия: Анна была такого высокого роста, что, по словам Натальи Долгорукой, при въезде в Москву, она была головой выше всех присутствовавших мужчин. Лирия говорит:
«Царевна Анна очень высока ростом и смугла, у нее красивые глаза, прелестные руки и величественная фигура. Она очень полна, но не отяжелена. Нельзя сказать, что она красива, но, вообще, приятна».[173]
Почти также выражается Бергхольц: «Принцесса любезна и оживленна, хорошо сложена, вид и способ держаться внушают уважение». Это не похоже на «страшный вид» и «отталкивающее лицо», как говорит Шереметьева. Однако существующие портреты оправдывают скорее мнение последней. Шут царицы, очень важный свидетель, если и называл ее дочерью и Анфисой, именем одной из православных святых, за ее религиозные наклонности, то часто также, при ее виде, восклицал: «Берегись, берегись, вот царь Иван Васильевич!» (Грозный).[174]Так как красота государыни не играла никакой исторической роли, то вопрос этот не имеет значения. Достоверно одно, что она ни физически, ни нравственно не была похожа на официально признанного отца. Зато она многое унаследовала от матери: суеверие, патриархальные привычки, смягченные несколько новшествами Петра. Ее дед, Алексей Михайлович, хотя, по-видимому, не был ей родственен по крови, оставил ей в наследство упрямство, вкус к представительству, к роскошным одеждам, к роскоши церковных церемоний, к разговорам с монахами; также страсть к охоте и стрельбе в цель. Страсть к шутовству приближала ее к Петру I. Ирония и дух ужасного устроителя маскарадов оживали в ее речах и в ее увеселениях с той же грубостью и цинизмом. Увеселения Алексея Михайловича все же имели более тихий и приличный характер. Он любил
Анна была типом истинной барышни-помещицы; ленивая, она иногда проявляла порывы энергии; без всякого воспитания, хитрая – мы видели ее в деле, – она была ограниченна и скаредна. B Митаве она, полуголая, нечесаная, постоянно валялась на медвежьей шкуре, спала или мечтала. Она не употребляла воды для умывания, а смазывала себя растопленным маслом. Сделавшись государыней, она вдобавок стала румяниться. В 1738 г. она упрекала одну старуху, приглашенную к ней ради болтовни, в том, что у нее желтый цвет лица. Та отвечала: «Я уже не так слежу за собой, не крашусь и не сурьмлю бровей». – «Напрасно, можно не румяниться, но надо красить брови». Анна заботилась о своей фигуре: «Что, разве я полнее Ржевской?»[175]
В Москве, она вставала между семью и восемью часами и проводила часа два в рассматривании нарядов и драгоценностей. В девять часов начинался прием министров и секретарей. Она подписывала бумаги, большей частью не читая их, и отправлялась в манеж Бирона, где у нее было помещение. Она осматривала лошадей, давала аудиенции, стреляла в цель. В двенадцать возвращалась во дворец, обедала с Биронами, не снимая утреннего костюма – длинного, восточного покроя платья, голубого или зеленого цвета, и, в виде головного убора красного платка, повязанного, как это делают мелкие мещанки в России. После обеда она ложилась отдыхать рядом с фаворитом, – госпожа Бирон с детьми при этом скромно удалялась. Проснувшись, она открывала дверь в смежную комнату, где ее фрейлины занимались рукоделием:
– Ну, девки, пойте!