Когда почти в полночь телефон зазвонил снова, я подняла и повесила трубку. Уже подошло время для весточки из больницы или полиции. Я ждала второго звонка, положив ладонь на трубку, согревая пластмассу, как волшебную лампу, которая могла выполнить одно последнее желание. Моя мать уверяет, что в 1945 году она часами не притрагивалась к конверту на столе, наливала себе бесконечные чашечки черного крепкого чая и оставляла их нетронутыми. Она уже была беременна мной после последнего отцовского отпуска, она часто бегала в туалет, закрывая дверь и не включая свет. Будто пряталась там. Запинаясь, она рассказала мне о том почти гладиаторском дне: она пыталась запугать противника, который заведомо был гораздо крупнее и свирепее, и она заранее знала, что потерпит поражение.
Ты был совершенно измучен, твой голос звучал так слабо, что на один жуткий момент я приняла его за голос своей матери. Ты извинился за причиненное беспокойство. Твой пикап сломался в дикой глуши, где не было ничего живого, одна бесплодная пустота. Тебе пришлось пройти двенадцать миль до ближайшего телефона.
Мы уже все сказали друг другу, но мне было мучительно больно закончить разговор. Когда мы распрощались, я чуть не заплакала от стыда за свои слова «Я люблю тебя!», сказанные как бы мельком и превратившие страсть в пародию.
Обошлось.
На тот час, что ты ехал в такси на Манхэттен, я вновь окунулась в свой прежний мир тревог об ужине, о том, как уговорить тебя съесть баклажаны и постирать белье. Это был тот мир, в котором я могла отложить вероятность зачатия нашего ребенка, потому что у нас оставались сомнения, а впереди было еще столько ночей.
Однако я не спешила расслабиться, окунуться в привычную беззаботность, которая делает жизнь возможной и без которой мы бы заперлись навечно в наших гостиных, как моя мать. На самом деле на несколько часов мне дали почувствовать всю послевоенную жизнь моей матери. Пожалуй, ей не хватает не храбрости, а необходимого самообмана. Ее народ перерезали турки, ее мужа сбросили с неба хитрые маленькие желтокожие люди. Моя мать видит хаос у своего порога, в то время как остальные обитают в искусственной среде, необоснованно считая ее доброжелательной, — коллективное заблуждение. В 1999 году, когда я навсегда вошла во вселенную своей матери — туда, где может случиться и часто случается что угодно — в то, что мы с Джайлзом всегда считали ее неврозом, я стала гораздо добрее.
Ты действительно вернулся домой — в тот раз. Но когда я положила трубку, у меня в мозгу словно тихонько щелкнуло: «Может настать день, когда ты не вернешься».
Таким образом, вместо того, чтобы замедлиться до бесконечности, время понеслось, как сумасшедшее. Ты вернулся таким усталым, что едва мог говорить. Я позволила тебе пропустить ужин, но не дала уснуть. Во мне вспыхнуло дикое сексуальное желание, и — могу заверить тебя — это была необходимость другого порядка. Я хотела обеспечить запасной вариант для тебя и для нас, словно сунуть копирку в мою электрическую пишущую машинку IBM. Я хотела убедиться, что, если с любым из нас что-то случится, останутся не только носки. Только в ту ночь я хотела ребенка, распихнутого по всем уголкам, как деньги в тайниках, как спрятанные от слабовольных алкоголиков бутылки водки.
— Я не поставила диафрагму, — прошептала я, когда мы угомонились.
Ты зашевелился.
— Это опасно?
— Это очень опасно, — сказала я. Конечно. Всего через девять месяцев мог явиться любой незнакомец. С тем
Наутро, когда мы одевались, ты спросил:
— Прошлой ночью... ты ведь не просто забыла? — Я отрицательно покачала головой, довольная собой.
— Ты уверена, что хочешь этого?
— Франклин, мы никогда не можем быть уверены. Мы совершенно не представляем, что значит иметь ребенка. И есть только один способ выяснить это.
Ты подхватил меня под мышки и высоко поднял, и я увидела: точно так светилось твое лицо, когда ты играл в «самолетик» с дочками Брайана.
— Фантастика! — воскликнул ты.
Я ответила тебе уверенно, но, когда ты опустил меня, запаниковала. Спокойствие обычно восстанавливается само собой, и я уже перестала тревожиться, доживешь ли ты до конца недели. Что я наделала? Когда чуть позже у меня начались месячные, я сказала тебе, что разочарована. Это была моя первая ложь, это была наглая, бессовестная, чудовищная ложь.
Следующие шесть недель ты не унимался. Тебе нравилась ясность цели, и ты каждую ночь любил меня с тем неистовством — если-что-то-делаешь-делай-это-как-следует, — с каким сколачивал наши книжные полки. Лично я не испытывала подобной уверенности относительно того добросовестного траханья. Я всегда любила легкомысленный, откровенный секс без нежностей. Один тот факт, что даже ортодоксальная армянская церковь теперь взирает на меня с искренним одобрением, мог погасить мое желание.