И без малейшего пафоса, без попытки оправдания и осуждения он объяснил клиенту – почему. Мартинсон, конечно, не фигура. Связи у него остались, это мы видим. Но если бы на кнопочки давил не он, запутавшийся отставник, а кто-нибудь внутри самой системы, то уже никто бы не помог. А так – есть некоторый шанс пересидеть и обождать, пока буря затихнет. Рано или поздно люди честно отработают старые долги перед Мартинсоном и скажут ему: стоп, довольно, квиты. Тогда можно будет вернуться и как-нибудь решить проблемку миром. И еще одно соображение. Не надо вводить Мартинсона в соблазн. Сгоряча наломает дров, и так уже пошел на смертный грех, потом остынет, пожалеет, а будет поздно; надо бы дать ему время одуматься. Ты все-таки крещеный? и мы не басурмане.
Они прошли центральную аллею насквозь; повернули к выходу. К воротам подогнали катафалк; на старую тележку водрузили новый гроб, отделанный по всем правилам прощального искусства – темный матовый лак, благородная классическая форма, сливочно-бежевые позументы; гробовщики в свежих синих комбинезонах покатили тележку навстречу могиле. Толпа родственников с венками, кипами роз и портретом моложавого покойника покорно следовала сзади; если кто-то отделялся от толпы и вдвигался вперед, к тележке, гробовщики ласково, как пастухи теленка, водворяли торопыгу на место: не положено, такой ритуал.
Провожающие покорно отступали: со смертью лучше не шутить, а здешние – знают закон.
Иван Иваныч и Мелькисаров посторонились; процессия свернула по тропинке влево. На выходе они услышали поспешный стук молотка и зубоврачебный посвист электрической отвертки; утробно завыла женщина, и вскоре все было кончено.
По пути назад условились о встрече: послезавтра на том же месте, в то же время. Мелькисаров получит документы на свежее имя, скорее всего армянское или еврейское – по внешности; виза будет медицинская, на лечение последствий автокатастрофы – пострадали позвоночник и желчный пузырь; а стоимость услуги, не поверишь, Мелькисаров, меньше миллиона деревянных плюс еще шестьдесят четыре тысячи триста пятнадцать рублей: стоимость билета в первый класс, под квитанцию. В аэропорт его доставят правильные люди, проведут через контроль, даже ручкой махнут на прощание: до встречи. Но пока отправляйся куда-нибудь за город, и никому – слышишь меня, никому! – не звони!
Глава одиннадцатая
Положено было расстроиться, напугаться; он испытал облегчение. Бесполезная надежда – как дурная бесконечность; дробит и перемалывает нервы. Все мерещится выход; может быть, вот так попробуем? или так? чем черт не шутит. А черт – не шутит. Ты это понимаешь и все равно понапрасну надеешься. Но если надежда исчезла, значит, зачем суетиться? Накатывает чувство размягчения; не ты управляешь процессом, а судьба управляет тобой. В этом размягченном состоянии хочется обабиться, пролить умиленные слезы и всех полюбить – без разбору.
Суетится Загородный проспект; воняет бензиновым перегаром, а тебе – свежо, просторно, и мысли всё такие твердые, ясные, их даже думать не нужно, вспыхивают сами. Итак, план действий. На дачу ехать невозможно; дачный адрес Тамаре известен. И в какой-нибудь пансионат – нельзя; данные паспорта вводят в систему, в систему можно запросто войти – если по нему дана команда. Но есть хороший вариант. Что там хороший! роскошный. И поедет он туда не на машине. Машина тю-тю; с ней придется попрощаться. Мелькисаров только поигрался в маячок, а Мартинсон играть не станет. Где-нибудь на днище, или на крыше, или в салоне авдюши наверняка уже подклеена мелкая плоская штучка; через эту штучку прямо в космос идет непрерывный сигнал: я земля! я земля! Мелькисаров на связи.
Что же; чем хуже, тем лучше. Продолжим осваивать жизнь, станем поближе к народу. В метро спускались; пора возобновить знакомство с электричкой.
Киевский вокзал шелестел целлофаном; цветы были повсюду. По пути к платформам колеблющимся строем стояли тетки и бабки; они профессионально радовались теплому солнцу, ясному небу: весенние ливни – помеха торговле. В ведрах томились хрусткие голландские тюльпаны, первые в этом году: привычные желтенькие, девические розовые с белой бахромой, фиолетовые, вычурные, словно бы растрепанные по краям лепестков; попадались и тонкие ирисы; только два или три ведра были туго забиты похоронными гвоздиками, – а ведь раньше, при Советах, ими в основном и промышляли. Наверное, все это как-нибудь пахло, но бодрый дух весны был намного сильнее, отбивал, поглощал, растворял в себе цветочные ароматы.