Пузатые короба, членистоногие ответвления, спиралевидные отсеки просторно разбросали возле фундамента, установили лестницы и к
Недовражин не руководил, не вмешивался по мелочам; он, как полководец, наблюдал за общим ходом битвы – и само его присутствие уже вносило строй и ясность. Каждый чувствовал: хозяин здесь, он видит; каждый понимал, что нужно делать, а чего – не надо; в какой последовательности приплетать очередные кольца и в каком направлении выпускать отросток; бабы непристойно шутили, мужики похохатывали, но работа шла сосредоточенно и методично, по-немецки.
Мелькисаров сидел с Недовражиным на плетеном вербном табурете и следил за строительством башни. Настал его черед повествовать; он подробно и неспешно говорил про то, что было после Томска; Недовражин молча слушал. Друг на друга они не смотрели, только вперед и вверх, как египетская п
– Дядя Ваня! осторожней! Коля, лестницу страхуй! – Недовражин подался вперед; падение предотвратили; он успокоился и подытожил: – Исповедь сдал, исповедь принял; ты, Мелькисаров, лорд Байрон для среднего класса!
Наконец-то основательно стемнело; наступила священная тишина. Телевизионщики выстроились кр
Сыроватая верба сдалась не сразу; древесная кожура раздувалась и лопалась, слышались пустые щелчки, как пузыри от жвачки; но через минуту пламя занялось. Сухощаво перебирало прутья, выплевывало сучки; жадно заползало снизу вверх, опоясывало башню по окружности, буйно разрасталось внутри, завихрялось и рвалось на части.
Красно-белый, желто-синий жар метался в темном воздухе; не хватало только шаманского бубна.
Сельские стояли полукругом, разбившись на статические группы. Дядя Ваня скорбно и мрачно смотрел, как пламя забирает его замысел, его труд; Федотовна сложила руки на груди, прижалась к дяде Ване. Новоделова сияла счастьем; Коля-дурачок ликовал. Русский оператор, одурев от счастья, перебегал со штативом с места на место; помощник отставал, оказывался в кадре; оператор грозно рыкал. Немцы действовали согласно заранее утвержденному плану, позицию не меняли, играли наездами и отъездами. Французы то стояли смирно на месте, то вдруг срывались и неслись навстречу пламени, а потом так же быстро отлетали в сторону.
Огонь непристойно облизывал фаллосы, изливался из утолщений, разбрасывал искры; вдруг он вспыхнул ярко, на пределе, и разом ослаб; наступила темнота; остов башни обвалился, сотни красных угольков брызнули в разные стороны и обратились в едкий дым затухшего костра. Празднество было окончено.
– И все же огонь – очищает, – туманно выразился Недовражин.
По домам расходились медленно, осторожно; впереди была выпивка и закуска, но теперь у каждого – своя компания. Искусствоведы с искусствоведами; телевизионщики с телевизионщиками; местные с местными; Недовражин должен был всех обойти по кругу, а Мелькисаров гулять отказался. Завтра трудный день, опасный; надо выспаться как следует. Да и нет настроения пить.
Он отвел Недовражина в сторону, сказал ему откровенно:
– У меня большие неприятности. Вплоть до того, что делаю ноги. Куда – не скажу. Неважно. Спасибо тебе за все. Береги своих индейцев. И если можешь, продай мне телефон. Прямо с твоей симкой. Он мне сейчас нужнее, чем тебе.
– Да чего продавать? Бери.
Ночью Мелькисаров просыпался дважды. Первый раз – полтретьего, от звука битого стекла и бабьих воплей – пьяных, истеричных, заполошных. А затем под утро. Еще не рассвело, но и жуткой, непроницаемой деревенской ночи уже не было; проступали очертания предметов. То ли у реки, то ли за рощей – стреляли. Скорей всего, дробовик, или мелкий калибр. Базарно каркали вороны, разлетаясь врассыпную.
Спать расхотелось. Чувство было мерзкое, как будто отравился. Мелькисаров оделся, обулся, и, как сомнамбула, поплелся на взгорье. Тут было все разорено и пахло мокрой гарью. Экранчик светился ярко, как зеркальце, в которое попало солнце.
«Жанна!»
Неправильно так обращаться, резко.
«Дорогая Жанна».
Не годится. Так
«Милый Рябоконь!».
Стерто.
«Здравствуй, Рябоконь!».
Вот это, кажется, подходит.
«Здравствуй, Рябоконь!