Я долго держал свое откровение в тайне, боялся признаться, расстроить маму. Я продолжал сочинять и ходить на занятия, готовился к поступлению в консерваторию и даже дал свой первый концерт на радио «Классика-ФМ», а потом – интервью, на котором говорил именно то, чего от меня ждали. И все же мой преподаватель заметил изменения: у меня начались проблемы с концентрацией внимания, мои импровизации становились все более простыми и, как он говорил, «механистичными».
– Ты плохо себя чувствуешь? Не заболел? – спрашивала мама.
Я бормотал что-то в ответ, не мог признаться ей, что не хочу посвящать жизнь музыке и что все эти ежедневные занятия нагоняют на меня тоску. Тогда, в двенадцать лет я еще толком не знал, чего хочу, но мне нравилась математика, я с легкостью умножал в уме пяти-шестизначные числа и часто хвастался перед Петро своими способностями.
– Вот это да, малек! У тебя в голове не мозг, а ядерный реактор! – говорил он, когда я в уме за пятнадцать секунд решал уравнение, на которое он тратил полдня и кучу черновиков. – Только маме не говори, – добавлял он.
Я помню, как однажды зашел к Петро в комнату и вдруг, удивив самого себя, сказал:
– Я не хочу быть пианистом.
Петро обернулся, за ухом у него был карандаш. Он смотрел на меня, ожидая, что продолжу, но я молчал.
– И? – спросил он.
Я рассказал ему, как месяц, проведенный в гипсе, без музыки, что-то изменил во мне. И удивив самого себя, я разрыдался. Петро притянул меня к себе, обнял за плечи.
– Ты чего, малек? Ну не хочешь и не хочешь. Хрен с ней, с музыкой. Подумаешь, трагедия.
– Да, но мама, – бормотал я, шмыгая носом. – Она же верит в меня.
– Ну да, мама расстроится. Но это ведь твоя жизнь, верно?
С мамой было сложно. Ее книга сказок, «Путешествие камней», напечатанная тиражом в 880 экземпляров, так и не нашла читателей среди широкой аудитории. Сложные времена, обвал рубля, пустые карманы, издательства-банкроты, дефолт, деноминация. Людям было не до чтения. В прессе появились две короткие, снисходительные рецензии – и все. Мама, конечно, храбрилась, и все же я видел, как больно ей было. Одно дело, если бы книгу ругали, она бы это пережила, но тут было другое – ее просто не заметили. Мы пытались уговорить ее не сдаваться, начать писать вторую книгу, а потом, если и с этой не выгорит, то и третью:
– Первый роман Роберта Пёрсига отвергло сто двадцать одно издательство. А твою первую книгу даже напечатали, – говорил Петро. – Да, пусть все вышло не очень удачно, ну и что? Если хочешь стать писателем, ты должна быть упрямой.
Она смотрела на него и как-то грустно улыбалась. И обещала, что попробует. И, кажется, даже начала что-то писать.
А потом умер дед, и все полетело к чертям собачьим.
Мы несколько раз навещали бабушку, она теперь жила совсем одна в огромном доме и вела себя очень странно. Словно отключалась, сидела, смотрела куда-то в угол и не сразу откликалась, когда к ней обращались. Она всегда была щепетильна в отношении быта, но после смерти деда в ней что-то надломилось, дом превратился в музей: предметы всегда стояли на одних и тех же местах, идеально чистые, блестящие, как экспонаты. Не хватало только сопроводительных этикеток. Я ходил из комнаты в комнату и разглядывал двери шкафов, натертые до зеркального блеска, открывал гардероб и видел дедовы старые белые рубашки, выглаженные и накрахмаленные. Что они здесь делают? Зачем она хранит их?
Однажды мама провела эксперимент: зашла в зал и поменяла местами несколько книг на полке, потом открыла сервант и сдвинула три тарелки так, чтобы они слегка выбивались из общего ряда, и еще оставила пару жирных отпечатков пальцев на бокалах; открыв гардероб, она сняла одну из старых рубашек с плечиков, хорошенько помяла ее и повесила назад.
Когда через две недели мы снова приехали в гости, книги стояли в алфавитном порядке, тарелки в серванте вернулись в строй, а бокалы были начищены так тщательно, что слепили своей хрустальной прозрачностью; рубашки в гардеробе воняли крахмалом и, кажется, даже еще не успели остыть после встречи с утюгом.
Дом был не просто чист, но стерилен, как операционная. Даже солнечный свет, проникая в комнату сквозь старый тюль, казался белым, словно его обесцветили хлоркой.
– Ма-а-ам!
– Да?
– Подойди сюда!
– Что такое?
– Ну, подойди сюда.
– У меня тут горит все, я не могу. Подойди сама. Что ты как маленькая?
Мама сгребла рубашки в охапку и потащила на кухню. Плечики шуршали о стену, царапая обои, пока она шла по коридору. Она толкнула дверь и бросила рубашки на обеденный стол, уже сервированный тарелками и вилками.
– Это что?
Бабушка рассеянно смотрела на нее, застыв над сковородой с лопаткой.
– Рубашки.
– Это я понимаю. Зачем они тебе? Они старые! Почему ты их не выбрасываешь?
Из ступора ее вывело шкворчащее, плюющееся сало на сковороде. Она стала судорожно переворачивать пузырящиеся ломтики жира.
– У меня тут… подгорает. Не мешай.
Мама шагнула к плите и выключила газ.
– Ты чего? Я же готовлю.
– Это подождет. Нам надо поговорить.