Я быстро забрался в постель, но не уснул. Ум у меня заходил за разум. Из светлого, радостного пространства современности меня кинуло в туман древних суеверий. Мозг осаждали старые трагические истории времен моего кальвинистского воспитания. Человек, одержимый дьяволом, — фантазия не новая, но я думал, что Наука описала, исследовала и вдоль и поперек истолковала дьявола, тем самым не оставив ему места в мире. Мне вспомнилось, как я, прежде чем взяться за юриспруденцию, совал нос в оккультные предметы: вспомнились история падуанского монаха Донизария, нечестивая легенда о Лике Прозерпины, байки о суккубах и инкубах, Леннан Сих и Скрытом Присутствии.[359]
Но здесь речь шла о чем-то еще более странном. Я столкнулся с той же одержимостью, которая тому назад пятнадцать веков заставляла креститься и трепетать монахов Нового Рима. Некая дьявольская оккультная сила, пережившая века, пробудилась после долгого сна. Одному Богу ведомо, какие земные нити связывали блестящего императора мира с моим прозаическим другом, берега Босфора в пене прибоя — с этим пустынным приходом! Однако земля эта — не что иное, как древний Мананн! Дух — коварное наследие пиктов и римлян — мог сохраниться в земле и воздухе. Я ощущал и ранее сверхъестественную опасность, исходящую от этих мест, я с самого начала предрекал беду. В раздражении я встал и ополоснул лицо холодной водой.Потом вновь улегся в постель, невесело смеясь над своим легковерием. Чтобы я, трезвый, рациональный человек, поверил в эти дикие басни — бред, да и только. Нужно решительно отвергнуть эти безрассудные теории. Они вызваны телесным нездоровьем: расстроенная печень, слабое сердце, плохая циркуляция крови — что-нибудь подобное. На худой конец — мозговая болезнь, поддающаяся лечению. Я поклялся себе, что на следующее же утро приглашу в Мор самого лучшего врача из Эдинбурга.
Хуже всего было то, что долг диктовал мне не отступаться. Я предвидел, что остаток отпуска будет испорчен. Засяду в этом узилище, санитаром и сиделкой в одном лице, и буду выслушивать дурацкие фантазии. Перспектива открывалась не самая радужная, и при мысли о Гленэсилле и вальдшнепах я поминал Ладло недобрым словом. Но выхода не было. Мое присутствие принесет пользу Ладло, а кроме того, нельзя допустить, чтобы он доконал Сибил своими причудами.
Раздражение вытеснило страх, и я немного успокоился. Затем я уснул и, хоть и неспокойно, проспал до утра. Встал я уже в лучшем расположении духа. Утреннее солнце сотворило чудо с вересковой пустошью. Низкие холмы четко и ярко вырисовывались на фоне бледного октябрьского неба, на бузине сверкал иней, из озерца тянулась к небу в мелких облачках сырая утренняя дымка. День вставал бодряще холодный; я в хорошем настроении оделся и сошел к завтраку.
Вид у Ладло был цветущий, не то что вчера. Мы сели за стол вдвоем: Сибил завтракала в постели. Я отметил его хороший аппетит, и Ладло широко улыбнулся. За едой он два раза пошутил, часто смеялся, и мои вчерашние впечатления стали изглаживаться из памяти. Мне подумалось, что я со спокойной совестью мог бы и уехать из Мора. Ладло забыл о болезни. Когда я случайно затронул эту тему, его лицо ничего не выразило.
Возможно, болезнь отвязалась, но, с другой стороны, в сумерках она могла и вернуться — кто знает. В Ладло все еще замечалось что-то странное, некоторая рассеянность, и еще мне не нравились его пустые глаза. В любом случае я собрался посвятить ему весь день, а к вечеру решить, что делать дальше.
Я предложил поохотиться, на что тут же последовал отказ. Ходить ему трудно, пояснил Ладло, а птицы носятся как оглашенные. Это существенно сузило круг возможных занятий. Рыбалки не было, о восхождении на холм не было и речи. Ладло предложил бильярд, но я обратил его внимание на славное утро. Жаль будет в такую солнечную погоду катать дома шары. В конце концов мы сговорились, что куда-нибудь поедем и там перекусим, и заказали двуколку.
Несмотря на все предчувствия, я радовался хорошему деньку. Мы отправились в сторону от леса, туда, где за вересковой пустошью располагались угольные копи. Съели ланч в маленьком шумном трактире шахтерского городка Борроумьюир. Дороги были разбитые, местность далеко не радовала глаз, но я не соскучился. Ладло не закрывал рта, я в жизни не слышал, чтобы мужчина столько болтал. Все, что он говорил, было не до конца понятно: извращенная точка зрения, потерянная нить мысли, соединение детской наивности и проницательности дикаря. В качестве намека укажу только, что во всем этом виделся наш отдаленный предок, внезапно попавший в современное окружение. В этом присутствовала мудрость, но чуждая, проявлялась и глупость, но тоже из отдаленных времен.