– А что это? Тридцать четвертый полчаса назад сел, а у тебя он все в воздухе.
Забыл я посадить Евреинова. Не беда. Долго ли. Он по маршруту минут двадцать летал, ну пусть двадцать две. Туда-сюда минутку – мелочь. Майор выходит из КП, выстреливает красную ракету. Отбой. Все в автобус. Теперь мне предстоит еще в штабе привести все записи в порядок, подбить бабки. Спать уйдешь за полночь, и ладно если завтра не в первую смену, не в четыре часа утра вставать. Капитан Максимычев по возвращении нас зайдет в писарскую комнату.
– Ну как? Полетал?
– Так точно, товарищ капитан, полетал.
– Ты смотри у меня, лишнего не увлекайся.
Начштаба первой АЭ, той, что вместе с нами перебазировалась на полевой аэродром, нет-нет да тоже заглянет к нам.
– Ты, наверное, приписываешь минуты своим?
– Ну что вы, товарищ майор! Как можно! А керосин-то из баков на землю сливать что ли?
Он молчит. То ли невдомек, а может, понимает. Здесь все прочно отлажено. Мое дело – «летать», а списывать керосин – это уж по части начштаба. Уже будучи газетчиком, я повсеместно встречался с такой практикой в мирной жизни. В колхозе молочный гурт, например, триста коров. Посмотреть на них – так себе, худосочные, разномастные. Какой уж разговор о породности. А в соцсоревновании по надоям хозяйство в первых рядах по району. Надой в группе иной доярки за год – по три тысячи литров в среднем от коровы. От той, у которой вымя не больше, чем у козы. Получается, приписывают? А при сдаче продукции на молокозавод тогда как же получается? Там ведь обнаружится. Это тебе не самолет, не минуты, которые в стакане на стол не подавать. Как-то, оставшись на ферме один, для ради интереса пересчитал коров в группе, о которой готовил отчет. Оказалось, буренушек здесь не двадцать, как мне говорили, а двадцать пять. И по колхозу таких «подпольных» животных иногда под сотню наберется. Ну да не беда. Лишь бы молоко в магазине не переводилось. И здесь, в летном полку, та моя цифирь не в ущерб делу. Нашим соколам те минуты – пустяк. Только бы не были они роковыми.
Тогда, после полетов, начштаба, посмотрев мои с подведенными итогами бумаги, зашел ко мне.
– Ты чего здесь отмочил? – строго посмотрел он на меня. – Где ты видел, чтобы самолет под тринадцатым номером был? С каких пор Пузыревский на тринадцатом летает?
Это был как раз тот случай с моим почерком. Не разобравшись в своих каракулях, я перенес из черновика, где стоял, может, сорок третий номер самолета, переврав на тринадцатый. Нет в авиации такого номера на машинах. Как нет сто тринадцатого, двести тринадцатого. Не берусь утверждать насчет суеверности летчиков и курсантов, но доводилось видеть то медальон у иного начинающего, то кто-то планшет носит только через правое плечо. А тот тринадцатый номер, на который в своих бумагах я посадил капитана Пузыревского, штурмана нашей эскадрильи, словно по моей вине обернулся бедой: через неделю во время ночных полетов наш штурман разбился. И опять, даже хоронить нечего. Всего, что собрали на месте гибели, – со спичечный коробок кусочков обгоревшей кожи с волосами.
БАТЯНЯ
Он был здоровый, словно тот сохатый – лесной красавец, выросший средь дремучей дубравы, в стороне от людского шума. По возрасту ему давно уже можно было в отставку. Но он продолжал летать. Молодые летчики промеж собой не зло, больше с уважением, посмеивались: мол, когда в полете сверяет маршрут по планшету, надевает на нос очки. Заместитель командира полка, здесь, на полевом аэродроме, старший командир, подполковник Суравешкин – уважаемый нами, почитаемый человек-легенда. О нем рассказывали, что давно бы ему быть и командиром полка, а может, и выше, но всего семь классов образования имеет наш батяня. Летчиком стал в годы войны. Дважды его представляли к Герою, но в связи с каким-то пустяком он так и не получил высший знак доблести. Один случай был таков.