В госпитале видела, как русская девушка положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь: обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, — перевели мне слова его матери. — А у тебя есть дети? Кто — мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в её словах — ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Ударило в сознание средневековьем. Здесь и на самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
У Лермонтова в «Герое нашего времени» Максим Максимыч, оценивая действия горца, который зарезал отца Бэлы, говорит: «Конечно, по-ихнему он был совершенно прав», — хотя с точки зрения русского поступок зверский. Писатель уловил эту удивительную черту русского народа — умение стать на позицию другого народа, увидеть вещи и «по-ихнему».
— Взяли в плен «духов»… Допытываемся: «Где склады?» Молчат. Подняли двоих на вертолётах: «Где? Покажи…» Молчат. Сбросили одного на скалы…
— Убили друга. Они будут смеяться? Радоваться? А его нет… Где больше людей — туда стреляю… В афганскую свадьбу стрелял… Шли молодые — жених и невеста… Мне никого не жалко… Друга нет…
У Достоевского Иван Карамазов замечает: «Зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток».
Да, я подозреваю: мы не хотим об этом слышать, мы не хотим об этом писать. Но на любой войне, кто бы её и во имя чего ни вёл — Юлий Цезарь или Иосиф Сталин, — люди убивают друг друга. Это убийство, но об этом у нас не принято задумываться, даже почему-то в школах мы говорим не о патриотическом, а о военно-патриотическом воспитании. Хотя почему я удивляюсь «почему-то», все понятно — военный социализм, военная страна, военное мышление. Но мы же хотим стать другими людьми?..
Нельзя так испытывать человека. Человек не выдержит таких испытаний. В медицине это называется «острым опытом». Опытом на живом.
Кто-то сегодня процитировал Л. Толстого о том, что «человек текучий».
Вечером включили магнитофон, слушали «афганские» песни. Детские, ещё не оформившиеся голоса хрипели под Высоцкого: «Солнце упало в кишлак, как огромная бомба», «Мне не надо славы. Нам бы жить — и вся награда», «Зачем мы убиваем? Зачем нас убивают?», «Что ж ты меня так предала, милая Россия?», «Вот уже и лица стал я забывать», «Афганистан, ты больше, чем наш долг. Ты — наше мирозданье», «Как большие птицы, скачут одноногие у моря», «Мёртвый — он уже ничей. Нет уже ненависти на его лице».
Ночью мне снился сон: наши солдаты уезжают в Союз, я — среди провожающих. Подхожу к одному мальчишке, он без языка, немой. Из-под солдатского кителя вылазит госпитальная пижама. Я что-то у него спрашиваю, а он только своё имя пишет: «Ванечка. Ванечка». Так ясно различаю его имя — Ванечка… Лицом похож на паренька, с которым днём беседовала, он все повторял: «Меня мама дома ждёт».
…В последний раз проезжаем по замершим улочкам Кабула, мимо знакомых плакатов в центре города: «Светлое будущее — коммунизм», «Кабул — город мира», «Народ и партия едины». Наши плакаты, отпечатанные в наших типографиях. Наш Ленин стоит здесь с поднятой рукой…
В аэропорту встречаем знакомых кинооператоров. Они снимали загрузку «чёрного тюльпана». Не поднимая глаз, рассказывают, что мёртвых одевают в старую военную форму, ещё с галифе, иногда кладут не одевая, бывает, что и этой формы не хватает. Старые доски, ржавые гвозди… «В холодильник привезли новых убитых… Как будто несвежим кабаном пахнет…»
Кто мне поверит, если я об этом напишу?
Опять мой путь — от человека к человеку, от документа к образу. Каждая исповедь — как портрет в живописи: никто не говорит — документ, говорят — образ. Говорят о фантастике реальности. Создавать мир не по законам бытового правдоподобия, а «по образу и духу своему». Мой предмет исследования все тот же — история чувств, а не история самой войны. О чем люди думали? Чего хотели? Чему радовались? Чего боялись? Что запомнили?
Но о войне, которая оказалась в два раза длиннее Великой Отечественной, мы знаем ровно столько, сколько нам не опасно знать, чтобы не увидеть себя такими, какие мы есть, не испугаться. «Русских писателей всегда больше интересовала правда, а не красота», — пишет Н. Бердяев. В поисках этой правды и проходит вся наша жизнь. А сегодня особенно — и за письменным столом, и на улице, и на митинге, и даже за праздничным ужином. О чем мы без конца размышляем? Все о том же: кто мы, куда нам идти? И вот тут-то выясняется, что ни к чему, даже к человеческой жизни, мы не относимся так бережно, как к мифам о самих себе. У нас в подкорку загнано: мы — самые-самые, самые лучшие, самые справедливые, самые честные. Человека, посмевшего хотя бы в чем-то усомниться, тут же уличают в клятвопреступлении. Самый тяжкий у нас грех!