Что я должна отстаивать? Своё писательское право видеть мир таким, как я его вижу. И то, что я ненавижу войну. Или я должна доказывать, что есть правда и правдоподобие, что документ в искусстве — это не справка из военкомата и не трамвайный билет. Те книги, которые я пишу, — это своего рода проза. Это — документ и в то же время мой образ времени. Я собираю подробности, чувства не только из отдельной человеческой жизни, но и из всего воздуха времени, его пространства, его голосов. Я не выдумываю, не домысливаю, а организовываю материал в самой действительности. Документ — это и те, кто мне рассказывает, документ — это и я как человек со своим мировоззрением, ощущением.
Я пишу, записываю современную, текущую историю. Живые голоса, живые судьбы. Прежде чем стать историей, они ещё чья-то боль, чей-то крик, чья-то жертва или преступление. Бессчётное количество раз я задаю себе вопрос: как пройти среди зла, не увеличивая в мире зла, особенно сейчас, когда зло принимает какие-то космические размеры? Перед каждой новой книгой я спрашиваю себя об этом. Это уж — моя ноша. И моя судьба.
Писательство — судьба и профессия, в нашей несчастной стране это даже больше судьба, чем профессия. Почему суд два раза отклоняет ходатайство о литературной экспертизе? Потому что сразу бы стало ясно — тут нет предмета суда. Судят книгу, судят литературу, предполагая, что раз это документальная литература, то её можно каждый раз переписать заново, ублажая сиюминутные потребности. Не дай Бог, если бы документальные книги правили пристрастные современники. Нам бы остались лишь отзвуки политических борений и предрассудков вместо живой истории. Вне законов литературы, вне законов жанра творится примитивная политическая расправа, низведённая уже на бытовой, я бы даже сказала, коммунальный уровень. И, слушая этот зал, я часто ловила себя на мысли: кто же решается нынче звать толпу на улицу, толпу, которая не верит уже никому — ни священникам, ни писателям, ни политикам? Она хочет только расправы и крови… И подвластна лишь человеку с ружьём… Человек с пером, вернее, с авторучкой, а не с автоматом Калашникова, её раздражает. Меня учили здесь, как надо писать книги. Толпа у нас всесильна…
Те, кто позвал меня в суд, отказываются от того, что говорили несколько лет назад: те же слова, те же знаки, но поменялся в их сознании шифровой ключ, и они уже читают прежний текст иначе или вообще его не узнают. Почему? Да потому, что им не нужна свобода… Они не знают, что с ней делать…
Я очень жалею, что стёрла кассеты, обычно храню их только два - три года, это же двести - триста кассет. Там была та реальность. И те люди…
А это уже другие люди: не те, какими они были пять - шесть лет назад. Я хорошо помню, какой была Инна Сергеевна Головнева, я просто полюбила её. А сейчас — это уже политик, официальное лицо, председатель клуба матерей погибших солдат. Это уже другой человек, от прежнего — у него только собственное имя и имя погибшего сына, которого она второй раз принесла в жертву. Обрядовое жертвоприношение. Мы — не просто рабы, мы — романтики рабства.
У нас свои представления о героях и мучениках. Если бы здесь речь шла о чести и достоинстве, то мы встали бы и молчали перед памятью почти двух миллионов погибших афганцев… Погибших там, на своей земле…
Сколько можно задавать этот вечный наш вопрос, почти уже дьявольский: кто виноват? Мы виноваты — ты, я, они. Проблема в другом — в выборе, который есть у каждого из нас: стрелять или не стрелять, молчать или не молчать, идти или не идти… Спрашивать надо у себя… Каждый пусть спросит у себя… Но нет этого опыта войти в себя, вовнутрь себя. Привычнее бежать на улицу под знакомые красные знамёна… Просто жить, нормально жить не умеем… Без ненависти и борьбы…
Я хочу попросить прощения у матерей за то, что вольно или невольно мы всегда причиняем друг другу боль… Все люди… Слишком несовершенен тот мир, который мы создали…
Но лучше бы нам встретиться не в суде… Мы спросили бы себя: чем жить сейчас — памятью или верой? Я бы задала себе вопрос, который сейчас неотступен: есть ли пределы, до которых можно идти в правде? Нет ли там где-то роковой черты…
Тарас Кецмур, не тот, что сидит сейчас в зале, а тот, каким он вернулся с войны, так об этом сказал… Сказал тогда… Я зачитаю вам из книги: