Вацлав Карас приспособился к моде. Агенты любезно и охотно поставляли ему любую из прославленных красавиц, творческие возможности которых нередко сводились к нулю и служили лишь предлогом для показа публике. Но даже имея дело с подобными актрисами, Карас заботился о безупречной гармонии их номеров. Пять сестер Беррисон, исполнительницы парижского канкана, а затем лишь одна из них, мисс Лона, распевавшая в откровенном неглиже свое: «Linger longer, Lucy… how I love the linger, Lucy…»;[173]
величественная Сюзанна Дювернуа, обнажавшая свое великолепное тело на фоне сочных макартовских декораций; Божена Бродская, поющая почти пристойные куплеты, обворожительная натурщица Ленбаха мисс Сагарет; пухлая испанка La belle[174] Отеро, неистовая Эжени Фужер; дикая Тортаяда; исполнительница танца живота Фатьма; белокурая любовница короля Клео де Мерод с нарочито скромной прической и улыбкой — все они на протяжении многих лет получали у него не только астрономические гонорары, исчислявшиеся сотнями золотых в день, но и декорации и костюмы, создававшиеся специально для них лучшими художниками. Они знали, что попадают в театр, задававший тон, и многие в душе побаивались знаменитого директора, о котором в гардеробных Западной Европы рассказывали чудеса. Зато в какой они приходили восторг, когда их встречал исключительно внимательный и вежливый, хотя и холодновато-сдержанный антрепренер, который ничего, кроме дела, знать не хотел. Никто не догадывался, что и он, в свою очередь, побаивался их — как бы они не вовлекли его в какую-нибудь сумасбродную затею, не запятнали его доброе имя. Только много лет спустя Карас признался себе в том, что эти блистательные жрицы танца, жизни и любви создали в его театре особую, дразнящую атмосферу, что в лучах рефлекторов, под сладострастный аккомпанемент музыки они и на расстоянии доставляли удовольствие и воодушевляли мужскую половину публики. Лишь когда он преодолел кризис и достиг более зрелого возраста, его отношение к ним и к их многочисленным преемницам стало более снисходительным и благоразумным.Гораздо болезненнее реагировала на эту сторону их повседневной жизни Елена. На женщин, натягивавших трико с единственной целью выставить напоказ свое тело, она смотрела как на распутниц. В цирке тоже некоторые номера женщины исполняли в трико, но надевали они его отнюдь не затем, чтобы соблазнять и разжигать мужчин. В трико гимнастки и акробатки работали отчасти по традиции, отчасти потому, что это была наиболее удобная одежда. На такую женщину окружающие смотрели как на красивую статую. Здесь же все строилось на преднамеренной, подчеркнутой чувственности.
Именно эта вызывающая эротика и оскорбляла чувства Елены. Старые комедиантские семьи некогда очень заботились о том, чтобы власти не путали их со всяким сбродом, тоже кочевавшим по дорогам и наводившим страх на местных жителей. Принципалы трупп, состоявших преимущественно из членов одной семьи, возили с собой специальную книгу, где бургомистр или приматор города письменно подтверждал, что приезжие вели себя пристойно, мужчины не учиняли скандалов, а женщины не распутничали. Еще дед Умберто обладал подобным свидетельством чести и высокой нравственности. На протяжении многих десятилетий оно защищало семьи от посягательств мирских блюстителей порядка, заложив среди циркового люда традиции благонравия. Елена, родившаяся в условиях скитальческой жизни, была в этих вопросах ортодоксальнейшей провинциалкой.
Она с отвращением думала о том, что ее муж, ее Вашку сам потворствует вызывающей фривольности. Когда она наблюдала во время репетиций, как старательно подбирает он задники и драпировку, давая то интимное, то ослепительно яркое освещение, ей становилось стыдно. Жизнь на сцене не может обойтись без известной товарищеской близости между мужчиной и женщиной. Елена привыкла к ней и считала ее естественной. Но когда она видела, как эти накрашенные и надушенные девки вертятся возле Вашека, берут его под руку, обнимают за шею и даже целуют, сердце ее сжималось от гнева и ревности.
Вначале репетиции доставляли ей величайшее наслаждение, гораздо большее, нежели сама премьера. Но вскоре она перестала бывать в театре. Эти девки выжили ее. Елена оставалась дома, в тоскливой квартире, окна которой застилал дым локомотивов и которая светлела для нее, только когда из гимназии прибегал Петер и засыпал мать вопросами, рассказывая о своих мальчишеских приключениях.
Карас сознавал всю опасность ее отшельничества. Сам он жил работой и знал, что Елена также привыкла к постоянному труду. На его вопросы о том, не скучает ли она, Елена отвечала: «Некогда скучать», и всякий раз ссылалась на домашние хлопоты. Но Вашек был уверен, что этого ей мало; разве может не тяготить отказ от всего, что любишь?