А. В. Дурова-Садовская
По вечерам на старой Божедомке[166]
(фрагменты воспоминаний)
По вечерам с наступлением седьмого часа входная дверь Уголка начинает хлопать почти поминутно, и если на дворе лето, мне слышно через открытые окна, как на улицу выходят мои мальчики и девочки – дрессировщики, экскурсоводы, просто служащие (а они все для меня мальчики и девочки, даже самые старшие), – и слышу, как они прощаются под балконом, кто-то идёт на автобус, кто-то к трамвайной остановке, до меня доносятся знакомые голоса, смех, дверь хлопает ещё и ещё раз, и
И тогда, стараясь ступать совсем неслышно, я покидаю гостиную, миную парадную лестницу и вхожу в бывший Греческий зал. Птицы, которые теперь населяют почти весь второй этаж, уже устроились на ночлег и неподвижно сидят на своих жёрдочках. Даже неугомонная Мерси – годовалая рысь – не мечется, как обычно, по своей клетке, а лежит совсем неподвижно. В наступающем полумраке – я нарочно не зажигаю электричества – чучела, стоящие в музее, не кажутся такими неодушевлёнными, как суетным днём. Я отправляюсь в Мавританскую комнату и медленно обхожу весь этаж… Всюду безмолвие, и только снизу доносится слабый плеск воды – морские львы, как всегда, будут бодрствовать до темноты, они, пожалуй, засыпают самыми последними во всём зверинце…
По узкой внутренней лестнице я спускаюсь на первый этаж, и пока иду по коридору мимо мышиной железной дороги, плеск воды в бассейнах становится всё громче. Я поворачиваю направо, к зверинцу, и теперь ухо улавливает хруст овса, доносящегося из стойла пони. Издали слышится глубокий вздох – это Дженни, слониха. Обогнав меня, в дверь неслышно прошмыгнула кошка. В своей клетке принялся чесаться какой-то из медведей. Сзади захлопали ласты – Малыш, маленький морской лев, выбрался из своего бассейна и разлёгся на деревянном помосте. Хрюкнула во сне пёстрая свинья. Слабо вскрикнула какая-то обезьянка. Помедлив ещё немного, я пускаюсь в обратный путь… Это – мой час.
С тех пор как я принялась за свои заметки, я почти каждый вечер остаюсь в Уголке, в нашем старом доме. Мне было всего восемь лет, когда отец и мать первый раз привезли меня сюда; с тех пор протекло шесть с лишним десятилетий! Я знаю здесь каждый закоулок, каждую ступеньку лестницы, я могла бы с закрытыми глазами с уверенностью пройти его весь – от чердака до подвала. И это – несмотря на то, что на моей памяти почти все интерьеры менялись по нескольку раз, подчиняясь необратимому течению времени. И теперь, пожалуй, только эта комната – старая гостиная моих родителей – осталась единственным островком прошлого: в ней за эти десятилетия не переменилось ничего или почти ничего.
Здесь всё так же мало цветов – в горшках, в ящиках, в кадках, – те же фотографии, портреты, картины, тот же широкий и длинный диван и к нему два больших мягких кресла, рядом лампа XVIII века, французская горка с хрусталём и фарфором, а главное – чучела: броненосец, чернобурая лиса, обезьянка, шпиц – когда-то любимая собака отца, скелет муравьеда, скелет морского льва, шкура аллигатора, рога антилопы.
Внизу, под самыми окнами, гремят трамваи. Сколько я помню, они всегда катились здесь, гремели и звенели, и всегда возле дома была остановка. Только раньше их было гораздо больше, я и сейчас помню, во времена моего детства было целых четыре маршрута трамваев – 8-й, 32-й, 35-й, 36-й, а теперь остался один-единственный – 50-й. Около нашего дома Старая Божедомка делает едва заметный вираж, и потому, когда смотришь в окно, кажется, будто трамваи выскакивают из-под самой гостиной.
Сейчас ещё они бегут один за другим довольно часто, потом паузы увеличатся, а совсем поздно, когда мне нужно будет идти на Спиридоньевский, когда я уберу бумаги в шкаф и погашу свет, они будут греметь редко-редко…
В двадцать седьмом – в год юбилея моего отца – Божедомку переименовали в
Поднялась из-за стола и прошлась по гостиной… Сейчас я в сотый, в тысячный раз рассматривала портреты отца. Это для других он был артистом, учёным, знаменитостью, к концу жизни почти легендой, а для меня он навсегда был просто отец, папа.