С писателями проблема. Если то, что писатель написал, издавалось и расходилось во многих, многих экземплярах, писатель считал себя великим. Если то, что писатель писал, издавалось и продавалось средне, писатель считал себя великим. Если то, что писатель писал, издавалось и расходилось очень слабо, писатель считал себя великим. Если то, что писатель писал, вообще никогда не издавалось, и у него не было денег, чтобы напечатать это самому, то он считал себя истинно великим.
Работа — проклятие пьющего класса.
Алкоголики выстраивают защиту, как голландцы — плотины. Первые двенадцать лет своей семейной жизни я себя уверял, что «просто люблю выпить». Еще я использовал всемирно известную «Защиту Хемингуэя». Хотя вслух это никогда не произносилось (как-то это не по-мужски), защита эта состоит в следующем: я — писатель, а потому человек очень чувствительный, но я — мужчина, а настоящий мужчина своей чувствительности воли не дает. Только слабаки так делают. Поэтому я пью.
А как еще мне пережить экзистенциальный ужас и продолжать работать?
Если я влипну, переверну машину на проселке или ляпну чего-нибудь в интервью в прямом эфире, мне кто-нибудь обязательно скажет, что надо бы мне пить поменьше; а сказать алкоголику, чтобы он пил поменьше, — это как сказать человеку, сожравшему мировой стратегический запас касторки, чтобы он срал поменьше.
Глуши пиво, а не радиостанции.
У меня осталось еще полторы пачки сигарет и бутылка пива. Для завтрака вполне достаточно.
Звуки эти вызывали у нас какое-то неосознанное отвращение — сложное, необъяснимое чувство, которое возникает, когда сталкиваешься с чем-то порочным.
Я продолжаю считать, что художники — все без исключения — должны цениться как системы охранной сигнализации.
Говорить правду — словно блуждать по лабиринту, заполненному добрыми намерениями.
Цивилизацию создают идиоты, а остальные расхлебывают кашу.
Не может быть справедливости там, где есть закон, провозглашающий полную свободу.
Я давно заметил, что, когда не очень умный человек произносит чужие умные слова, эти слова тоже глупеют, хотя говоривший ничего не прибавляет от себя.
Работа — это проклятие, высокие умы не должны работать.
Человек — пища для Луны.
Тлен в сердце самой пылкой любви создается бессилием слов, пытающихся выразить невыразимое.
Да, такая светская беседа, хуе-мое.
А вы уверены, дети мои, да пребудет Божья благодать с нами, что у вас все-таки по одному рту? Когда я уйду, спустите штаны и проверьте: не два ли?
Никогда меня белый медведь не склонит к нырянию под арктические льды, хотя я и не сомневаюсь, что ему это приятно.
Иногда сигара — всего лишь сигара.
Девочка — она всегда девочка.
У этой сучки есть паспорт, где вписано какое-то другое, более аристократическое имя, но ее почему-то всегда называют Миндой.
Мир стал плоским, по ночам его будили отголоски прежнего грома, по утрам, на рассвете — тоже, тогда он поднимался, и его оглушали шипение кофеварки, вспышка спички, потрескивание сигареты, а когда он подходил к зеркалу, пытаясь побриться, там отражалось нечто искаженное и отвратительное.
Если речь идет о мафии, то я за правосудие, а если о хакерах — то за интеллект.
Куда ни сунься, все какие-то права, законы, правила и прочее жульничество — прямо какая-то дурацкая игра.
Рука наткнулась на что-то твердое, живое и смутно знакомое на ощупь.
Уже почти открыв глаза, она сообразила, что это такое, и зрение лишь подтвердило, что осязание не ошиблось.
Мужской член.
Если шахматный слон должен ходить по диагонали, то ему нельзя идти прямо. Это не справедливость. Это правила игры. А справедливость — это когда белый слон может сходить прямо, а черный — как положено.
Какой базар, я и такую латынь понимаю.
— Эй, кто-нибудь, — сказал бармен. — А как будет литературное произведение из семи букв? Книжка, что ли?...
Самая опасная ложь — это истины, слегка извращенные.