Как уже, наверно, заметил читатель, герой наш любил посетовать на судьбу и часто наполнял письма к брату и Аттику самыми горькими жалобами. Но теперь он был лишен даже этого маленького утешения. Всякий намек на скорбь звучал бы как упрек другу и особенно Квинту. И бедный Цицерон в беседе с ними напускает на себя бодрый, даже веселый вид. Я совершенно счастлив и спокоен, твердит он Аттику. Все отлично — он выступает в суде, занимается науками и семьей. А для него самое приятное — литература и тихие семейные радости. Остальное его не волнует. Гнев и скорбь замерли. «То место в моей душе, где находится желчный пузырь, как-то потеряло чувствительность. Меня радуют только судебные дела и семейная жизнь. Ты найдешь во мне удивительное спокойствие», — уверяет он Аттика
как говорит поэт
[95], это погибло. Я не сражаюсь с врагами, некоторых даже сам защищаю; я не волен». Но тут же, как будто испугавшись, он прерывает себя и говорит, что брат не должен принимать его слова всерьез (
В другой раз он узнал, что умер один их общий знакомый. Цицерон с грустью беседует об этом с Аттиком, и вдруг у него срывается признание, что он завидует покойному. «Ибо, что может быть гаже, чем наша теперешняя жизнь. Особенно моя»
Вдобавок, его то и дело упрекали и с возмущением спрашивали, отчего он ведет себя так малодушно. Он с горечью резюмировал эти упреки в письме к Аттику: «Если я говорю о государственных делах как
Все, что прежде так радовало его, стало безразличным. Он равнодушно смотрел на то, как ему бешено аплодируют в театре. Брат сообщает, что Цезарь готовит ему новые милости, Цицерон отвечает, что от всего сердца благодарит и Квинта, и Цезаря, но уже не хочет ни почестей, ни славы
И тогда-то, среди этой беспросветной тоски он, говоря словами Толстого, понял, что есть у него держава, независимая ни от Цезаря, ни от Помпея. И держава эта — творчество. Прежде он творил только в суде. Но сейчас все это было отравлено. Оставалась литература. Ей он и решил посвятить себя всецело.
Так принял он решение, которое столько веков благословляло европейское человечество. Некоторые наиболее пылкие его поклонники благословляли саму римскую смуту, ибо, говорили они, не будь этой смуты, Цицерон так бы всю жизнь и занимался скучной политикой и никогда не взялся бы за перо. Само место, где он творил, стало для Европы святыней, куда отправлялись паломники. Не говорю уже о Возрождении, когда Цицерона боготворили. Но даже Байрон и Диккенс, прибыв в Италию, поспешили поклониться