Фридрих Вильгельм I выжимал деньги из подданных и оставил своему наследнику 8 миллионов талеров. Сын воспользовался этим богатством не только для расширения территории королевства, но и для обустройства его столицы. Одним из первых величественных зданий, украсивших центр Берлина, стала Опера. Рядом возвели величественный собор Св. Ядвиги.
С точки зрения нелюбопытного туриста эти два здания мало чем отличаются от оперных театров и соборов в других европейских столицах. Но отличия есть. Для Северной Европы необычным было то, что Берлинская государственная опера не была связана с королевским двором и работала для удовольствия не монарха, а публики. Собор не обычен, поскольку это католическая церковь в лютеранском городе, построенная королем-агностиком, и не на окраине, а на самой большой площади города. Портик собора повторяет Пантеон – храм всех богов[192]
. Этот собор – памятник религиозной терпимости Фридриха Великого.Либерализм указов, изданных им после коронации, поражает и сегодня: они провозглашают не только религиозную терпимость, но и неограниченную свободу печати и открытость страны для иммиграции. В 1700 году фактически почти каждый пятый житель Берлина был французом-гугенотом и жил во французской “колонии”. Были также зальцбургские протестанты, вальденсы, менониты, шотландские пресвитериане, евреи, католики и открытые скептики. Фридрих провозгласил: “Здесь каждый может искать спасения таким образом, который представляется ему наилучшим” (даже мусульмане)[193]
. Правда, и в Османской империи к иудеям и христианам относились “терпимо”, но их статус был ближе к статусу евреев в средневековой Европе (ограничение передвижения и занятий, повышенные налоги)[194].Благодаря соединению свободы и терпимости к иностранцам в Пруссии начался культурный бум, отмеченный основанием читательских и дискуссионных обществ, книжных лавок, журналов, научных обществ. Хотя сам Фридрих утверждал, что предпочитает писать на французском, и презирал немецкий язык, стали множиться публикации на немецком языке. В правление Фридриха Иммануил Кант, исследовавший в “Критике чистого разума” (1781) природу и границы разума, стал, вероятно, самым великим философом xviii века. Кант, всю жизнь проведший в университете Альбертина в Кенигсберге, вел жизнь еще более строгую, чем его король. Философ выходил на ежедневную прогулку в одно и то же время, так что горожане сверяли по нему часы. Для Фридриха не имело ни малейшего значения, что великий мыслитель был внуком шотландца-седельника. Значение имел его ум, а не обстоятельства рождения. Не сильнее Фридриха беспокоило и то, что Моисей Мендельсон – интеллектуал, почти равный Канту – был евреем. Христианство, сардонически заметил король, “полное чудес, противоречий и нелепостей, порождено лихорадочным воображением жителей Востока… Христианство придумали фанатики, используют интриганы, а верят в него дураки”[195]
.В этом сама суть Просвещения, ставшего продолжением научной революции. Имелись, правда, два отличия. Во-первых, круг философов был шире круга ученых. То, что случилось в Пруссии, происходило по всей Европе: книгоиздатели, владельцы журналов и газет удовлетворяли спрос, растущий благодаря повышению уровня грамотности. Во Франции доля мужчин, умеющих написать собственное имя (достаточное свидетельство грамотности), увеличилась с 29 % (в 80-х годах xvii века) до 47 % (в 80-х годах xviii века). Аналогичный показатель для женщин (увеличение с 14 % до 27 %) был заметно ниже. Однако уже к 1789 году в Париже грамотность среди мужчин достигала около 90 %, среди женщин – 80 %. Конкуренция протестантских и католических институтов, рост социальной защиты, высокая степень урбанизации и развитие транспорта – все это в совокупности увеличивало грамотность европейцев. Просвещение распространялось не только через чтение. Столпами общественной жизни xviii века являлись подписные концерты (такие, как концерт Моцарта в Вене в 1784 году), народные театры и художественные салоны, не говоря уже о разветвленной сети культурных обществ и братств (наподобие масонских). Немецкий поэт и драматург Фридрих Шиллер заявил в 1784 году:
Я пишу в качестве гражданина мира, не служащего никаким государям. Публика теперь для меня все – моя наука, мой повелитель, мой защитник. Я принадлежу теперь ей одной. Перед этим и не перед каким-либо иным судом я предстану. Лишь ее я боюсь и ее уважаю. Чувство величия возникает во мне при мысли, что… единственный трон, к которому я взываю, – душа человека[196]
.