Ни она, ни остальные прохожие не выказывали удивления и не переглядывались, указуя глазами на весьма любезную беседу монаха и стрельца. Ибо Москва, этот огромный расписной сундук, была битком набита такими диковинками, что ничто более не могло бы поразить удивлением или неожиданностью ее жителей. И уж менее всего удивил бы видавших виды московитов пухлогубый женоподобный монах с бабьим голосом четой со служивым. (Да-а, к великому сожалению, такие нынче настали распущенные времена! Того и гляди, жены без платков ходить будут. Третий Рим времен упадка, рекши бы отец Логгин).
– Олешка, хватит потешаться над бедным монахом, – уложив на миг его ладонь между своими, потребовала Феодосья. – Говори лучше, куда пойдем? Аз уж здесь настоялась, как журавль на болоте.
Дорогу до Красной площади и Лобного места ей рассказал Ворсонофий и даже начертил на инее, покрывшем каменную дорожку, носком сапога «карту света», на которой вывел ряды, линии и храмы в виде дорожных знаков. Площадь оказалась недалеко от монастыря, и нашла она означенное место быстро и без нужды. Постояв в толпе, пестрыми поземками и вихрями заметавшей площадь, и чуть не оглохнув от трубных выкриков указчиков, оглашавших разнообразные веления, Феодосья уж дала волю страху, что с Олексеем что-либо случилось.
– Аз думала, ты в беде, – торопливо говорила она, пока Олексей вел ее через людскую пашню. – Ведь никакой весточки целую седьмицу.
– А что, аз голубя должен был послать? Люблю, лобзаю, о встрече желаю?
– Тоже сам сочинил? – развеселилась Феодосья.
– Нет, товарищ один все зазнобе своей грамотки тайные пишет.
– Какой товарищ? С тобой живет? И где ты обитаешь?
– В стрелецкой слободе на царской службе. Но думаю в сокольничьи перекинуться. О, гляди, какие!
– На царской службе? – вскрикнула Феодосья. – Ты не брешешь?
– Брешу? А это что? – Олексей остановился и продемонстрировал рукоятку ножен, на которых стояли буквы «С.П.»
– Что сие значит?
– Стрелецкий приказ. Да ты позри туда!
Феодосья вытянула шею, обвела, открыв рот, зеницами толпу и, наконец, увидела трех совершенно черных мужей в шкурах (на желтом фоне черные пятнышки) явно иноземных зверей.
– Олеша, да кто же это?
– Африкийцы, – со знанием дела ответствовал стрелец.
Он уже дважды за эту неделю побывал на торжищах, один раз на Вшивом, прицениться, колико дадут за Феодосьину косу, а второй раз – в Китай-городе, дабы разузнать, не собираются ли его надуть в цене на Вшивом. В конце концов, длинные и полноводные, как река Сухона, косы после энергичных встряхиваний, передергиваний из рук в руки и перебранки были проданы, а на вырученные средства приобретен кафтан, сияющий восточным алтабасом. Эту роскошь Олексей задумал бросить под ноги царю Алексею Михайловичу в самых карьерных целях. Что-то в облике стрельца подсказывало, что он сие исполнит!
– Что за шкуры на них? – дивилась Феодосья.
– Африкийского зверя.
– Гиппопотам сие, что ли? Али лев? – принялась вспоминать Феодосья басни повитухи Матрены.
После озирания африкийцев и ее размышлений, по всему ли телу оне черны, Феодосия надолго остановилась перед хором парней и мужей, которые высвистывали всякие известные песни птичьими голосами! Была тут и малиновка, был и соловей, и щеглы и свиристели, и дрозды и скворцы, и синицы и канарейки, подавала ловко после припева голос кукушка, и даже, потехи ради, каркал ворон и голосил петух. Зрители аж крякали от удовольствия.
– Красно заливаются!
Но следующая скоморошина опечалила Феодосью. На плетеном коробе сидела беленькая, как ленок, чадушка годков трех, с гуслями на коленях, и, звонко подыгрывая, выпевала одну за другой песенки. Зрители умилялись, а Феодосья выпустила слезинку. Надо ли говорить, что она вспомнила об Агеюшке.
– Как там сыночек-то мой? Не плачет ли? Смеется ли?
Олексею эти воспоминания порядком надоели. Он твердо знал, что прошлое поминать и звать бессмысленно, только время терять, потому, что нас там уже нет, да может, и не было, приблазилось просто. Глядеть надо в будущее, но тоже не за голубой шеломель, а на лето-другое вперед. Но обрывать Феодосию он не обрывал, ибо все-таки жалел. Глянув на ее опечалившееся лицо, он даже почувствовал легкий укол совести за то, что продал косы в свой прибыток. (Олексей всегда твердо увязывал перепады настроения с вещно-денежными переменами и не сомневался в их прямой зависимости и способности взаимного роста). Поправив ласково монашескую шапочку, он промолвил:
– Месяц мой, можно аз продам твои косы? Срочно нужны деньги на прожитье. А как тебе понадобятся, верну с корма.
– Конечно, продавай, – с лаской согласилась Феодосья. – Мне деньги ни к чему. В монастыре поят-кормят, одевают. А на небесах за проход не взимают, там таможенного поста нет.
Она пошутила, чтоб не наводить свою грусть-тоску на Олексея, и глянула на него с виной за свои слезы. Но Олексей имел вид бодрый и беспечальный.
– Здесь торговые ряды начинаются, и каких только нет! – указал он рукой в проход, забитый шевелящимися людьми, как весенняя протока сором и дрекольем.