Недовольство красными и презрение к их полководцам охватило всех. Престиж немцев поднялся высоко. Изверились и считали, что Красная армия не способна сопротивляться такому сильному и организованному неприятелю. Благодарили Бога, что война прошла над крышами хат, и молили Его, чтоб она не вернулась. И если бы с чердака бывшего Райкома партии не полоснули по аэропланам пулеметной очередью, никаких страхов не испытали бы жители Песчанной. Но самолеты повернули и сделав разворот, рассыпали дробную трель по пыльным улицам, по деревянным и соломенным крышам и заурчали отдаленными громами далеко за станицей.
На третьи сутки не выдержали бабы, и, подхватив ведра и коромысла, бегом пустились к речке. Еще бы: двое суток не мылись, чаю не пили, печей не топили, детишки совсем осопливели…
Пока стрекотали на берегу, германские автоматчики нагрянули. С перепугу, как овцы перед волком, сбились бабы в кучку, ожидая, что вот начнет немец хватать и насиловать, как предупреждали советские начальники. Но застыли от бабьего любопытства, как увидели краснощеких молодых немецких парней, весело им подмигивающих, сидя на мягких пружинах мотоциклетов. Пыль за ними вилась столбом.
Для собственного подбодрения, нарочито громко, будто понимали их немецкие парни, перекликались они: – Тетка Дарья?! Ставь самовар. Гостей примай! – Молодая грудастая баба кричала худой и поджарой с мокрым бельем на костлявой спине. – Нетути яво. Ешшо прошлую зиму оттащила на барахолку, за пуд пшена. – Ну так молочком поподчуй. – Видать не пьющие, ешшо молоденькие. Немецкие парни тоже в свою очередь, уже видимо привыкшие к русским бабам за время своего безостановочного шествия вперед, пересмеивались, кивая на бабьи оголенные ноги и приподнятые подолы.
Когда последний немецкий автоматчик, бравый усатый фельдфебель из сверхсрочных, промчался мимо, бабы уставились на оставленный не разрушенным красными понтонный мост, ожидая, что вот-вот вся германская армия ввалится в станицу. Но никто больше на мосту не появлялся. А от первых и пыль уж улеглась. – Вот это и вся война, девки. – Проговорила дородная бабенка с высоко оголенными сильными ногами. – А энтот-то, усатай, все на твои ноги засматривал, приглянулась ты ему. Думает наверно, вот бы мне такую в самой раз. – Хохоча крикнула маленькая и низенькая, как просворка, баба, другой, тощей, как сухая верба. – Оххо-хо?! – Простонала тощая баба, перенося с оного плеча на другое поломанное и связанное веревкой коромысло. – Жалкуешь, Таисия, нешто? Не плачь, ешшо вернется. – Энтот-то может и вернется, а мово-то нету… У скольких мужья повернулись, а мово-то доси нет. – И баба опять тяжко вздохнула.
На дворе стоял конец июля. Станица потела в летней духоте под перегретыми солнцем крышами. Жаркий дух тянулся из степи как из печи, поддавая жару узеньким уличкам. В хатах было невыносимо и, под вечер как из лукошка высыпали босоногие ребятишки на улицу, а к прохладе за ними и старики со старухами выползали на завалинки.
Станица стояла на высоком известковом кряже, покрытым наносными песками, оттого и Песчанная. Не приживалась в ней зелень, как в других станицах по Донцу. Не выживали подолгу раины. Растет, растет, цветет, а глядишь, начинает вянуть и наконец, засохнет. Как корни уперлись в вековые известняки, так и смерть. Таких высохших раин по станице – как метел на базаре. Две таких раины стояли возле дома, в котором проживал Бодрухин. В тот самый день, как промчались немецкие автоматчики, упала одна из них, едва не придавив самого Бодрухина, сидевшего на завалинке. Сорвала ставень, потом как-то вывернулась и, приняв иное направление, повалилась поперек улицы, угодив верхушкой к соседу напротив, во двор деда Павла, завалив и его плетень. Пока проходили автоматчики и станица в страхе ожидала еще худшего, Бодрухин тоже не выходил из дома. И раина оставалась лежать поперек улицы, соблазняя соседей. Дед Павло тоже с беспокойством ожидал, что будет делать Бодрухин с упавшим деревом. Он ночами прислушивался, не тащут ли лихие люди раину, а днями прислушивал у своих ворот. Наконец дождался когда Бодрухин вышел из дома с пилой, топором и огромным зубилом. Дед даже обомлел, как увидел такое зубило. – Вот энто зубило! – Пробормотал он. И быстро сунув сухие как ветки ноги в старые рваные чирики и поддерживая выцветшие, когда-то розовые под штаники над впалым животом, заторопился к воротам, шаркая старыми ногами. – Как же энто он теперича будет считать тот кусок, что в мой двор свалился? – Рассуждал дед Павло. Ему не терпелось узнать поскорее. По своему юридическому соображению дед Павло считал верхушку, попавшую к нему во двор, – своей. Раз ко мне упала, значит моя. Да плетень же опять поломан ею. Как это понимать? Кто за пролом отвечает?
Тем временем Бодрухин, не торопясь обрубал длинные ветки и стаскивал их в свой двор. Потом в двух местах перерубил толстый ствол, и куски отнес туда же. Посреди улицы остался широкий проезд.