Не замечал Григорий бессловесной перепалки молодых. Скручивая цигарку, высказал новость:
— Болтают, увели Семка с Костеем свои бригады за Дон… В Девятую армию.
Стиснул конник зубами край самокрутки. Долго глядел на огонек в зажигалке. Напомнил он ему желто-горячий тюльпан, качающийся на ветру. Глазам предстала заманычская степь. Даже уловил запах парующей по весне голубой земли… Табачный дым, колючим клубком застрявший в горле, отогнал наваждение. Ткнул цигарку в руки жене.
— А еще что болтают?
Гришка отогнал папахой от него дым.
— Всякое… Будто и к белым даже подались…
Не скоро отозвался Борис:
— Не дюже засиживайся, братан, возле… Доктора тиф признают…
Вечером звонил Егоров. Справился о здоровье, самочувствии. Ни слова о дивизии. Не по себе Борису поделалось от этого звонка. Отругал, пригрозил трибуналом — гляди, облегчение бы нашло. Он — голова, с него и спрос. Мало, как с больным разговарил — посылку с продуктами направил, для скорейшей поправки…
— Тут эта жратва в глотке встряет, не лезет, — злился он, оттесняя от топчана жену с чашкой в руках.
Настенка умоляюще косилась на золовку — просила подмоги. При невестке Пелагея не выказывала свой норов. Сошлись и живите себе с миром — не мешалась, не встревала в их семейные нелады. Иногда подавала голос:
— Не кобенься, братушка, шибко, — держала сторону снохи. — Колотится, колотится баба возле цельными днями… Да еще ночами напролет сидит у изголовья, дежурит… А ты что вытворяешь? Погляди на нее, глаза одни да скулья… Краше в гроб кладут.
Выругался Борис смачно, но к ложке потянулся.
Только Настенка засветила настольную лампу, в курень ввалились с холоду двое — член Реввоенсовета Ефремов и начальник армейского политотдела Ла-шевич.
— Принимай гостей, хозяин, — бодро отозвался от порога политотделец. — На огонек завернули…
Борис содрал с головы рушник, чалмой наверченный жениными руками, присел на топчане. Натягивая поверх исподней рубахи френч, приглашал:
— Руки не подам. Доктора ведь… За воспалением легких, мол, непременно жди тифу… Вот и жду. Гляди, и брешут.
Разматывая заиндевелый на морозе башлык, Лаше-вич согласно кивал:
— Условие принимаем. Но, думаем, хозяйка побалует нас самоварчиком. Сошли с пару. А то еще ого сколько трястись в санках…
Настенка хотела накрыть стол в горнице, но Борис выпроводил ее в комнатку. Разговор велся через открытую дверь. Собственно, говорил один Лашевич; Ефремов занимал хозяйку — она тихонько посмеивалась, вызванивая чайной ложкой в стакане…
Оказывается, комиссары провели день в 1-й Коммунистической, ткнувшейся правым локтем у села Пичуги в обрывистый берег Волги. Дивизия сжалась, похоже как боевая пружина в затворе. Беляки наседают с остервенением, давят конницей.
— Теперь куда же? — спросил Борис.
— К доно-ставропольцам.
— Там и вовсе беда… Колпаков забегал нынче.
Отогревшиеся залетные гости собрались в дорогу.
Всю ночь Борис обливался потом. Зябли ноги. Настенка свалила на него все полушубки, какие имелись в курене.
К свету унялся озноб. Задремал, но как-то весело вдруг залился телефонный звонок. Сдернул трубку — угадал голос командарма:
— Разбудил, Борис Макеевич? Не мог утра дотерпеть. Объявились твои, пропащие… От Котлубани прут на Гум-рак — Городище. Шум великий идет…
Обессиленный, ткнулся затылком в мокрую подушку. Мутилось в глазах, мутилось в голове…
— Конечно, возвратный…
Петров развел руками, глядя в белое, как стена, лицо Настенки.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Весна 1919 года на Нижний Дон привалила ранняя. К середине февраля дружно и звонко сошли снега. Без устали налетал из теплого края шалый ветер. Солнце редко пробивалось сквозь заслон белых парких туч; туманы залеживались в низинах до вечерних сумерек. Распутица крепко обняла степные шляхи, развезла дороги, проселки. Под мутной талой водой скрылись ровчаки, вымоины, неглубокие отножины. Насупились, посинели речки; полые воды взбугрили их, оторвали ноздреватый лед от берегов. Человек уже не ступит на него. Одним галкам раздолье — гуляют, выколупывая что-то…
Январское — третье с прошлого лета — окружение Царицына в марте закончилось разгромом Донской армии. Поколебался, нахмурился тихий Дон: за что льют кровь у своих куреней его чубатые сыны? За волю? На нее никто не зарится. За землю? Ее во-он еще за Доном. Год скачи на самых резвых лошадях и не достанешь края… Задумывался самый цвет, молодые, здоровые, — только пахать да растить детей. Втыкали штыки в землю, поднимали тяжелые руки. Старики лютовали: как цепные кобели, кидались на сыновей, внуков: «Предали тихий Дон! Кинули казачью славу! Опоганили честь отцов, дедов…» Сами вскакивали в седла. Одурело размахивая шашками, как в прорву, бросались в кровавое месиво. Никли ковыльные космы их к шелковистым гривам донских скакунов, обугливались злой кровью под красными клинками…