В отличие от Максима, его поразило всё: и чем была сделана эта надпись, и сам вульгарный вопрос, и нагловатое обращение с неким намёком на угрозу, да ещё это некрасивое, резкое: «Людка». Из здешних обитателей, так её называл только муж, и ещё баба Паня иногда всуе. «Старушка на такой розыгрыш не способна, это точно, – судорожно завертелись в голове Валентина мысли. – Да, она и до верёвок не достаёт, постоянно меня просит её бельё развесить. Пётр? Ночью? На своих трусах писать послание жене, и ещё такого содержания? Бред полнейший. Да, что я о них-то думаю. Ведь, чем написано?! Это же аппарат какой-то специальный нужен».
И приглушённым от волнения голосом, он спросил у Максима:
– А это что…, точно, льдом написано?
Зиновьев осторожно прикоснулся подушечкой большого пальца к крайней букве, приблизил трусы к лицу, принюхался и сказал:
– На ощупь твёрдое, как бисер, но холодное и ничем не пахнет. Наверное, это действительно – лёд.
– Ну, и что скажешь, насчёт этого? – с заметным внутренним раздражением интересовался Егоров. – Как нам проверять? Или уже пора рвать тельняшки?
– Погоди, Владимирович. Ты ждёшь моего мнения: кто бы мог это сделать? – стараясь быть спокойным, уточнил Максим, но не собирался ждать ответа, а рассуждал: – Добротик вряд ли таким рукоделием займётся, и пишет он, наверняка, с ошибками. На пресвятую деву с тринадцатой квартиры я тоже не думаю. С чего бы ей так проникнуться к тёте Миле? А может, мы с тобой чего-то не знаем? Может, у неё тайная страсть какая-то к извозчику Добротову?
– Перестань говорить пошлости, – попросил Валентин, и лицо его при этом болезненно сморщилось.
– Тогда держи эту улику, и пойдём, спросим у разумного человека, – предложил Макс, передал ему трусы, а под разумным человеком, естественно, имел в виду свою мать.
Когда они вошли на кухню, Светлана Александровна сидела за столом одна, потому что Мила Алексеевна по каким-то невыясненным причинам поднялась к себе. Дополняя друг друга, но спокойно и без эмоций, неудачливые сборщики белья рассказали вкратце о происшедшем Зиновьевой, и Валентин Егоров продемонстрировал ей находку. Пожилая женщина надела очки, но не долго изучала надпись, а вот задумалась после этого на более длительное время. Отложив на середину стола очки и постукивая пальчиками по столу, она заговорила умеренно и спокойно:
– Всё это очень странно, если не сказать больше. Я не смогу вам сейчас объяснить…, да и в нюансы своего давнего предчувствия я вас посвящать не буду, но доложу вам одну вещь: я как будто знала, что нечто подобное со мной обязательно должно было случиться. Я имею в виду этот аномальный туман. Не спрашивайте меня о причинах моих убеждений, но эта надпись – его рук дело. Звучит несколько мистически, но что поделаешь, человеческого участия в этом розыгрыше я не вижу. Скорее всего, мы позже узнаем, что к чему, а пока следует отнести это послание по назначению.
Ни сын, ни Егоров явно не ожидали от неё такой речи, а потому оба смотрели на неё какое-то время, словно ошарашенные. Первым пришёл в себя Максим, но задал ей простой и довольно банальный вопрос:
– Мам, ты сейчас серьёзно это сказала?
– Ну, если тебе станет легче, то считай, что я пошутила, – ответила она равнодушным тоном.
– Да, я тебе такую надпись за пол часа изо льда накрошу и к любой тряпке клеем приклею, – не унимался сын.
Она посмотрела на него немного уставшим взглядом и сказала, чуть громче и с плаксивым убеждением в голосе:
– Макс, любимый ты мой, на улице шестнадцать градусов тепла. Ну, не в моих силах тебе что-либо объяснить сейчас.
– Погодите! – озабоченно вступился в разговор Валентин Владимирович. – А ведь надпись действительно начинает таять. Вон, уже подтёки пошли, – развернул он в их сторону причиндалы Петра Добротова.
– Валя, так неси же их отсюда скорее, – почти приказала Светлана Александровна.
– Но она испугается, – вслух подумал Валентин.
– А ты ей не забудь сказать, что остальное бельё свистнули. Это её утешит, – мрачно пошутил Максим, а Валентин, немного замявшись, всё же покинул кухню и поднялся по лестнице на второй этаж, подбирая на ходу фразы, которые он собирался произнести Миле.
Егоров не могу уже слышать, как после его ухода Зиновьева положительно высказалась о нём своему сыну:
– Ах, Владимирович, какой же он всё-таки сентиментальный, но замечательный и чуткий мужчина. Я очень счастлива, Макс, что вы дружны. И почему-то я уверена, что эта идиотская шутка предназначена больше для него, чем для Милы.
Максим словно опомнился от каких-то своих мыслей и сказал:
– Ты до этого наговорила какие-то чудовищные вещи, которые не укладываются у меня в голове. И наговорила ты их, между прочим, с таким же чудовищным спокойствием. Я всегда доверяюсь тебе, но сейчас мне как-то не по себе. Владимирович в мистику ударился, а теперь и ты.
Она смотрела на обеспокоенного своего сына с любящей улыбкой и нежным прищуром.