Раскопан тут и сам город — тесный, толкучий, с улицами в метр ширины. Таков, верно, и был, как это видно и по жилым кварталам Эфеса и Пергама — отдавал все театрам и термам, Юпитерам, Митрам, Сераписам и Изидам, своим Августам и Домицианам, гордости своей имперской, а себе оставлял муравейник, считая это естественным и при нужде уступая державному требованию и свой последний метр.
И опять горы — не описать. И села! И небо! Счастье не кричит о себе и не сознает себя таковым, но со стороны ты видишь только его — простое чудо повседневной жизни, где все на месте, где нет «сквозняков» и «ветров перемен», где все, как и сто лет назад, и человек знает свое место в мире и что на него никто не посягнет: живи, работай, радуйся плодам своих трудов, своему Богу.
Я уже знаю, что не запомню, не остановлю и все-таки впиваюсь глазами в каждый поворот и каждый провожаю с печалью — мы не увидимся. И как-то особенно больно гляжу на милые детские лица, на взрослых и старых людей, которые как будто все на улице и у всех все хорошо. И оттого их так тянет посидеть с другими счастливыми людьми и поговорить ни о чем, какой разговор всегда слаще всяких осмысленностей и тонкостей, потому что он и есть счастье, ибо «не виден» и «не слышен», как мы не видим солнца, неба, полдня, моря и мира.
После Арикадны была еще и Лимира с тенью Перикла, который, говорят, лежит здесь, и с театром, который родня театру в Мирах, потому что ставлен после землетрясения в то же время и на деньги одного состоятельного человека по имени Опрамоас. И с водой, которая протачивает город и заливает нашу церковь, так что только чуть поднимаются над водой остаток апсиды и синхронома, становясь запрудой, которую вода легко и весело обегает, не видя преграды. Только пол каменный отмыт, чист. Святителя и поставить негде. Стоим на камне притвора, и мысли невеселы. А там и любимая Финикия, которая так потрясла в первую поездку и напомнила печального Грина с лесом мачт, розовеющими горами, садящимся солнцем. И опять головокружительная (ни минуты прямой) дорога в Миры — под восходящим месяцем, аистами из Михайловского в деревнях, утками из Псковского озера в заливах — домой, домой (как уже без улыбки зовешь) в Миры!
Имя на каждый час
Утром мы прощаемся со Святителем. Не поднимая на Санта-Клауса глаз, минуем площадь — лавки с Николами уже открыты, солнце обходит их одну за другой, одевая светом лик за ликом. «Никола — имя знаменито, победе тезоименито, побеждает агаряны, утешает христианы». Бог даст, и «агарян» будет утешать, коли подольше тут постоит. И мы в таком трудном диалоге церквей поймем мудрость русской поговорки: «Лучше брани — Никола с нами».
Заезжаем в театр, в котором, верно, Святитель и не был ни разу. Зная еще по Патаре, какие там разыгрываются мистерии, сколько в них плоти и похоти, раз и не самый целомудренный римский закон уравнивал профессию актрисы и блудницы. Отчего бедная жена Юстиниана Великого Феодора, начинавшая с актерства, потом долго изгоняла этот факт из своей биографии, предпочитая зваться дочерью «смотрителя медведей из партии зеленых». И Юстиниану потребны были «кротость Давида, терпение Моисея и благость ангелов», чтобы не видеть народных улыбок при их появлении в царской ложе ипподрома.
Нам уже никогда не почувствовать себя в этих театрах светло и спокойно. И они никогда уже не станут соразмерны нашему сердцу. И не только из-за угрожающего величия (величие всегда кому-то угрожает), а потому, что до всех пышностей, до всей плоти, до всех имитаций морских побед, которые тоже представлялись в театрах, возжигая в римлянах веру в бессмертие империи, мы прежде всего будем вспоминать в них мучеников веры. Вот и тут, в месте менее кровавом, чем театры Рима, Пергама и Эфеса, мы вспомним, что в похвальном слове Святителю Николаю Андрей, пастырь Критский, чей канон наша Церковь читает Великим постом («Откуду начну плаката окаянного моего жития недостойный»), уподобил Святителя Николая здешним мученикам Крискенту и Диоскору.
Угодник Божий был заточен и жестоко пытан при Диоклетиане в тот час, когда на другом конце страны, в Никомедии, обезглавливали стратига Зинона, сжигали, засыпали землей, бросали в море Дорофея, Петра, Феофила, ввергали в расплавное олово Ермолая и отсекали голову другому любимому русским народом мученику — Пантелеймону. Здесь же предшественником Святителя на царском пути страданий были Крискент, замученный при Валериане, и истерзанные в этом театре при Декии Дискор и Фемистокл. Они не поклонились лжи, как до них не уступили ей Игнатий Богоносец, Поликарп Смирнский и сотни других страстотерпцев. От них требовали восхвалить Юпитеров и Аполлонов, Сераписов и Митр, Озирисов и Изид, которых Рим дипломатически включал в свой пантеон для покоя и блага империи, чтобы не уязвлять сердца сограждан, но вместо этого готовя почву равнодушия к теряющим лицо «богам».