— Вам нужен свежий воздух. Мы с Косовским подыскали в парке аллею, где вы не рискуете попасть под обстрел любопытных глаз. Там и беседка есть, можно посидеть, почитать.
— Вас и вправду волнует мое состояние?
— Почему бы нет? Кстати, вот письмо, — она вынула из халатика конверт, протянула ему.
Он нахмурился.
— Будь вы озабочены моим спокойствием, не вручили бы это. — Распечатал конверт и, пока Октябрева крутилась у ангиографа, прочел письмо, — Они жаждут меня видеть, — сказал с ухмылкой.
— Кто? Жена?
— А то кто же.
— Вот и встретьтесь.
— Ах, какая вы добренькая! Зачем нам встречаться? Разве чтобы извиниться друг перед другом? Ей — за то, что помнит мои слабости, мне — за тот скверный вечер.
— Хотя бы. — Она мельком взглянула на него, и, как вчера, перед ним все поплыло. Обычно в таких случаях он не раздумывал: подходил к девушке, обнимал ее. И сейчас уже было сделал шаг в сторону Октябревой, но спохватился.
Она рассмеялась глазами и выскользнула в коридор. В бородулинском теле ходил совсем другой человек, и Октябрева терялась. Еще была свежа память об Иване Игнатьевиче, но то, что сейчас шло от Некторова, тревожно волновало.
Оказывается, страдал он вовсе не от боязни быть неузнанным близкими друзьями — узнала ведь Тоша! — а от своей невзрачности. Комплекс неполноценности, который был чужд ему и над которым раньше он добродушно подтрунивал, теперь стремительно развивался, угрожая придавить, пригнуть к земле.
Если бы ему вздумалось сейчас вести дневник, он разделил бы тетрадь на две части и так озаглавил их — «Моя первая жизнь», «Моя вторая жизнь». Первая часть была бы мемуарной, вторая регистрировала бы события сегодняшнего дня сквозь призму вчерашнего. Но дневник выдал бы его с головой, со всей очевидностью открыв, что прежнего Виталия Некторова нет.
В своей первой жизни он не любил философствовать и вообще всякое мудрствование считал уделом людей слабых, в чем-то ущербных и потому ищущих опоры извне. Его здоровую жизнедеятельную натуру не интересовали рассуждения о смысле жизни, о смерти и других высших материях. У него было любимое дело, была личная жизнь, планы на будущее. Что еще? Но теперь, когда катастрофично повзрослел на семь лет, одолевали мысли, которые в нормальных условиях пришли бы, наверное, лишь в старости.
Он вызывал в памяти свой прежний облик и пытался осмыслить, какая информация была заложена в нем и для чего. Вот он шел по городу или входил в троллейбус, ловил взгляды встречных, пассажиров. Неужели его профилем любовались, как любуются прекрасной статуей, живописным пейзажем или причудливой вазой? Может, внешность все-таки неосознанно проецируют на духовную суть человека? Но невзрачность Тоши скрывает самоотверженное нежное сердце. И кто знает, чем еще обернется красивость Октябревой. А может, одно из достоинств человека и состоит в том, что он способен вылупиться из оболочки гадкого утенка? И вот перед нами прекрасный лебедь, даже если он по-прежнему напоминает полуощипанную курицу — мы уже просто не замечаем этого.
Так все же о чем говорило людям его прежнее лицо? Что они читают в его лице настоящем? Да, внешность не безличностна. Сказал ведь философ, что длина носа египетской царицы перекроила карту мира. Или это всего лишь блестящая метафора?
Что, если нашим обликом диктуются многие поступки и косвенно он и впрямь влияет на ход истории? Не стал ли человек более энергичным в тот день, когда вдруг увидел в озере свое отражение и осознал себя индивидуальностью? Запрограммированное природой чувство красоты привело его в ужас от созерцания собственной внешности. Все, что он потом делал: пахал, сеял, строил, сочинял, — все преследовало одну цель: доказать и себе, и другим, что он лучше того чудовища в зеркале озера… Незримая работа мозга тысячелетиями оттачивала грубые, тяжелые черты нашего предка, пока наконец сквозь них не проглянуло лицо. Но человечество, даже его лучшие по физическим данным экземпляры, все еще не ощущало себя совершенством, и работа продолжалась: пахали, сеяли, строили, сочиняли.