Отправляясь на хутора, бригады взрослых иногда и нас, ребятню, прихватывали с собою, — такова воля Миколы Васильевича, боевого нашего учителя и вожака, чьими восторженными глазами смотрим отныне на все, чем кипит наша Терновщина. А сам Микола Васильевич — как он горел в те дни! Кажется, и не ел, и не спал, одним лишь духом жил. Сколько энергии и упорства проявлял он во всем, что происходило за стенами школы, потому что о самой школе наш учитель готов был среди тех передряг и вовсе забыть, — по крайней мере, такое складывалось впечатление. Если, оглянувшись в тогдашние события, думаем сейчас о нашем Миколе Васильевиче, то понятным становится, какого склада характер являлся в те дни перед нами, бесспорно, он и создан был как раз для такого урагана, каким жила, каким клокотала Терновщина. Еще недавно, летом, она прямо таяла, слушая лунными ночами красивый и раскатистый тенор молодого учителя, чья песня допоздна лилась из открытого школьного окна. Была то песня чистого чувства, песня юношеской души, нашедшей свою любовь и ощутившей себя впервые от любви такой счастливой, а теперь Терновщина слушала Миколу Васильевича, главным образом, на своих бурных сходках, которым не видно было конца, и в голосе учителя теперь звенела сталь, весь он был сама вера и клич, а мы, школьники, безмерно гордясь своим учителем, были просто в восторге, что он у нас такой горячий, смелый да убежденный, мы готовы были за ним хоть в огонь и воду! Вот он взбегает на сельсоветское крыльцо в худой своей шинелишке, сухолицый, бледный, и, стремительным движением головы откинув свой черный чуб назад, обращается к нашим слобожанам, чтобы еще и еще оповестить Терновщину о коммуне загорной, о тех солнечных временах, что наступят, когда «уже ничто не будет чьим-то», а все станет гуртовым, народным. В такие минуты он, наш огневой оратор, бывал от волнения еще бледней обычного, бывал белым как мел, глаза его наливались блеском, а голос звенел так страстно и молодо, что женщины, слушая пылкую его речь, умлевали от восторга:
— Ну и артист! Ну и душехват!
А когда в толпе где-нибудь в это время была и Надька Винниковна, то на нее, разгоревшуюся от затаенной гордости, оглядывались девчата, завистливо радуясь: вот такого сумела причаровать, увлечь, без памяти сумела в себя влюбить!..
Если же говорить о нас, школьниках, то мы теперь еще больше были преданы своему учителю, верили каждому его слову, и нам даже странно было, отчего не всех ему удается повернуть к созу, ведь его так слушают, когда он в неуемном своем порыве обращается к Терновщине с крыльца сельсовета.
Потому, когда нам велит Микола Васильевич: «Юная пионерия, сегодня на хутора!» — мы воспринимаем этот призыв с бурной детской радостью, нас воодушевляет жажда геройства, а вместе с тем всплывает в душе и желание расплаты за те обиды, оскорбления и жестокости, что причинили Терновщине хутора, ее извечные враги. Непременно вспомнятся хуторские собаки, что где-то там тебя настращали, не подпустив к колодцу, промелькнет издевательская чья-то рожа, представится и тот перекошенный исступленной яростью кулацкий выкормыш, что готов был до смерти затоптать нашу Ялосоветку за ржаной стебелек тогда на Фондовых землях… Где-то он есть же там, рыжий тот бандит, где-то гноит припрятанный хлеб в ямах да точит на нас свои вилы кулацкие… Значит — к бою! Что школу пропустим — не беда, это же сам учитель позволяет, более того, сам зовет нас в поход. Зато как увлекательно будет там, когда, презирая опасность, придется шарить по кулацким чердакам, выискивать в полутьме, в густой паутине, покрытые пылью разные книжки да журналы, шлыки да башлыки, а может, где попадется и наган или горсть ржавых патронов… Ведь нас посылали в такие щели, куда взрослому не пролезть: вот ты под печью проверь ту пещеру (она называется дук), а ты спустись в засеку, посмотри, что там, потом лезьте, хлопцы, под рубленую камору, а напоследок под стрехой проползите по всему чердаку, не скрыт ли где кулацкий обрез. Это же интереснейшее развлечение для нас! И если кому-то из малышей и впрямь удавалось нащупать в темноте и выдернуть из стрехи тяжеленную, чего-то ждавшую саблю или обрез, это наполняло нас чувством правоты, и тогда уж причитания и слезы хуторских женщин не так терзали наши детские души. А когда вставали над только что разрытой ямой, где гноится хлеб и откуда разило прелью и плесенью загубленного зерна, это еще больше убеждало нас в себе, истребленный хлеб оправдывал все, что здесь происходило, и не страшно было теперь выстукивать и ковырять беленые, с петушками стены, долбить пол, потрошить каморы, — ничей уже плач после этого тронуть бригаду не мог.
Учитель Микола Васильевич садился за стол и, стиснув зубы, с бледным, ледяным лицом принимался составлять акт, молодые фурманы выметали засеки, грузили хлеб в сани, а Мина Омелькович тем временем, забравшись где-нибудь в кладовку, наспех уплетал хозяйские, облитые смальцем колбасы.