Учение о грехе, продолжает Поршнев, позволяло подавлять мысль о восстании в сознании крестьян «еще до того, как она успевала возникнуть, ибо восстание — это более чем грех, это грех грехов».[218]
В этом суть. Необходимо было не дать греховной мысли даже появиться:«Признавая неискоренимость греховности человека, то есть отягощенность его „первородным грехом“, признавая тем самым присутствие семени сопротивления и восстания во всей окружающей среде, в каждом шаге и помысле простолюдина, христианство глушило в нем малейшие ростки этого семени угрозой страшного загробного наказания. Это было колоссальной силы контрдавление религиозной надстройки на психологию феодально-эксплуатируемого крестьянина […]. В церковных изображениях, в проповедях, в наставлениях — всюду крестьянин изо дня в день сталкивался с наглядными и потрясающими сценами мучений грешников в аду. По своей конкретности образ христианского рая неизмеримо уступал преисподней. А вера в загробную жизнь, в бессмертие души была почти непоколебимой».[219]
В чем, по Поршневу, причина этой «непоколебимости», еще будет сказано ниже.
Подводя итоги анализу ключевых идей, которые религия внушала трудящимся, он сопоставляет роль церкви и государства:
«Итак, главным в средневековом христианстве было подавление греха, иными словами, всякого духа неповиновения, страхом ужасных загробных наказаний, „страхом ада“. […] Сущностью религии было, как видим, то же, что было и сущностью государства, — подавление угрозы восстаний угрозой наказаний.
[…] Но между ними была и глубокая разница. Государство располагало действительно огромной силой для осуществления своих угроз. Авторитет лишь подкреплял эту материальную силу. Напротив, церковь располагала неизмеримо меньшими материальными возможностями и в основном действовала идейным внушением. Почему же ей верили?».[220]
Проповедь как инструмент контрсуггестии
Поршнев начинает с анализа социально-психологической природы убеждения как формы контрконтрсуггестии:[221]
«Незачем убеждать кого-либо в том, что тот уже сам считает правильным, но и невозможно убедить его в том, что он хоть отчасти уже не считает правильным.
[…] Нельзя убедить человека в том, что противоречит его интересам, если только не скрепить, не спаять рядом логических звеньев то, чего от него ждут, с его интересами. […] Убеждающий, если он хочет рассчитывать на успех, всегда должен, в известной мере, присоединиться к убеждениям убеждаемого. Проповедь повиновения и смирения среди крестьян, побуждаемых к сопротивлению коренными условиями их жизни, осталась бы просто гласом вопиющего в пустыне, если бы она не использовала в качестве аргументов их собственные думы и настроения. Но чем меньше развита способность логического опровержения и самостоятельного привлечения новых фактов, тем легче поддается сознание связыванию понятий, хотя бы, на самом деле, друг другу противоречащих. Этим и пользовалась религиозная проповедь».[222]
Другими словами, речь идет о том, что средневековый крестьянин не имел развитых навыков «растаскивания дипластий»: о важности этих психологических процессов уже говорилось выше в разделе Психологические науки.
Какие же «дипластии» конструировала средневековая церковь и внедряла в сознание крестьянина? Каким образом «в известной мере присоединялась к убеждениям убеждаемого»? И какова была эта «известная мера»? Поршнев подчеркивает, что для завоевания авторитета церковь пользовалась тем же приемом, что и королевская власть (о чем уже говорилось выше):
«Она на словах радикальнейшим образом отвергала […] реальную общественную действительность: она не только соглашалась, что последняя плоха, но как бы захватывала инициативу в ее отрицании. С первых веков своего существования христианская религия защищала земные порядки тем путем, что отвергала их, хулила здешний мир, как порочный и подлежащий уничтожению, строила ему смелую антитезу в перспективе: наступит день, когда осуществятся народные чаяния справедливости, угнетатели будут наказаны, все будут равны. Это будет „божие царство“ — прямая противоположность земной действительности, „земному граду“».[223]
Поршнев подчеркивает генетическую связь, если можно так выразиться, феодального «дискурса» с позднерабовладельческим:
«В течение всех средних веков люди считали, что они по-прежнему живут в римском государстве, отождествляли существующие порядки с „Римом“ и верили, что низложение „Рима“ будет окончательным уничтожением всякого угнетения.