«Если бы в качестве феодалов, получателей церковной феодальной ренты, выступали те самые круги духовенства, которые непосредственно идейно воздействовали на массы, церковь потеряла бы свое влияние. […] Но сельские священники, которые, по преимуществу, обращались с проповедями к народу, не вкушали ничего от этой привольной жизни. […] Таким образом, благодаря этому резкому расслоению духовенства, церковь могла быть, с одной стороны, феодалом, пожинавшим плоды забитости крестьянства, а с другой стороны — его интимным другом, „соучастником“ и чуть ли не „зачинщиком“ его негодования против феодализма».[237]
Вместе с тем, такое положение сельского священника неизбежно порождало риск его перехода «на сторону народа», против, так сказать, «номенклатуры» — как церковной, так и мирской:
«В моменты наибольшего напора этого недовольства этот напор, как неудержимый прилив, отчасти поднимал вместе с собой и нижний пласт духовенства, искренне переходившего на сторону народа, — свидетельство огромной упругости, эластичности церкви, что и давало ей возможность никогда не отрываться от масс. Но, сохранив доверие масс, церковь использовала его лишь для того, чтобы, в конце концов, свести на нет их напор. Бесчисленные кадры той же „плебейской части“ духовенства кропотливой будничной работой восстанавливали в сознании масс тормоз, пресекавший революционную борьбу с феодализмом».[238]
На эту способность церкви «не отрываться от масс», во многом не утраченную и в XX веке, обращал внимание А. Грамши:
«Сила религий, и в особенности сила католической церкви, состояла и состоит в том, что они остро чувствуют необходимость объединения всей „религиозной“ массы на основе единого учения и стремятся не дать интеллектуально более высоким слоям оторваться от слоев низших. Римская церковь всегда настойчивее всех боролась против „официального“ образования двух религий: религии „интеллигенции“ и религии „простых душ“».[239]
Подводя итоги своему анализу механизма убеждения, который использовала церковь, Поршнев пишет:
«Таков основной механизм, который делал религию материальной общественной силой, с помощью которого она усыпляла классовую борьбу и превращала волю к борьбе в согласие терпеть. Таков способ, с помощью которого она сплела в один клубок думы и чаяния народа о справедливом строе и расправе над угнетателями с угрозой страшных мук за неповиновение, густо переплетя и как бы сцементировав это противоречивое соединение огромным количеством архаических басен и мифов, ритуалов и культур».[240]
Расшатывание духовной монополии
Это была подлинная «идеологическая борьба». Отбросить мысль, по словам Поршнева, можно только мыслью. Он отмечает, что церкви никогда не удавалось установить абсолютную монополию на духовную жизнь, а значит, всегда сохранялись известные плацдармы для новых и новых покушений на нее:
«Вера в „ум“ неискоренимо жила в крестьянской массе. […] При всей непоколебимой вере крестьянина в правильность письменного слова („писания“), правильность означала для него и соответствие с действительностью, то есть реалистичность представлений, а также и справедливость, правду, право. Таким образом, в гуще средневекового крестьянства таились некоторые идейные потенции, могущие превратиться в антитезу слепому авторитету христианского вероучения».[241]
Наиболее распространенными были два направления покушения на монополию: апелляция к «старине» и ереси. О первой Поршнев пишет:
«Гигантскую подрывную силу скрывали в себе и попытки крестьянского сознания вырваться из христианского плена путем апелляции к „старине“. Авторитет „исконности“, „древности“ был для крестьянина не менее могуч, чем авторитет „ума“. […] Сколько ни клеймила церковь все, предшествовавшее христианству, как античное и варварское, как „языческое“, его пережитки и смутные воспоминания тайно будили доверие к себе в крестьянском мозгу — именно благодаря своей „извечности“, „исконности“. Привлекало доверие и предание о первоначальном, „чистом“ христианстве».[242]
Все эти попытки прорыва монополии ослабляли тормоз, с помощью которого церковь держала крестьянство в повиновении:
«Цепляясь за все это, крестьянское сознание „упиралось“, не давало легко тащить себя на поводу христианских канонов. Все это не могло развиться в самостоятельную идеологию, но постоянно порождало отдельные сомнения, отклонения, и духовенство ясно ощущало большее или меньшее идейное сопротивление „паствы“. И уже такое неясное сопротивление подчас ослабляло тот тормоз, который религия накладывала на стихийную тягу крестьянства к борьбе с окружающей действительностью».[243]
Вторым важнейшим направлением расшатывания идеологической монополии церкви были ереси:
«Итак, сознание народных масс неустанно искало возможности, основания, чтобы сбросить тот тормоз, который религия накладывала на тягу к борьбе, порождаемую в этих массах их экономическим положением.