Но сознание это было слабо, беспомощно. Даже если оно дорастало до прямого идейного сопротивления господствующему вероучению, это сопротивление, как правило, не выходило из рамок христианской религии, а лишь приобретало характер „ересей“».[244]
Поршнев объясняет, что в ереси главным является не позитивное содержание, а ее негативная направленность на разрушение авторитета вероучения-монополиста:
«„Ересь“ — это отрицание того или иного, пусть даже второстепенного, пункта в установленном вероучении и культе. Именно вследствие полной спаянности, „универсализма“ средневекового христианского вероучения достаточно было отвергнуть не все его догматы, а любую деталь, чтобы тормоз оказался сброшенным. Раз в нем ложно что-нибудь, значит есть другое, истинное вероучение, в котором ничто не ложно, следовательно, эта официальная церковь — обманщица. А если она обманщица, значит она слуга сатаны, и ее, как и всех, кого она защищает, христиане обязаны побивать мечом. Значит можно и должно восстать. Вот как объясняется тот удивительный, на первый взгляд, парадокс, что большие народные движения в средние века подчас начинались по поводу совершенно пустякового спора о том, как правильно следует причащаться, креститься и т. д. Такой спор, разумеется, не был причиной восстания, но он сбрасывал тот тормоз, которым церковь сдерживала восстание».[245]
Разумеется, продолжает Поршнев, ереси не ограничивались второстепенными пунктами вероучения и обрядности:
«Отчасти в сознании самих крестьян, в особенности же в городах, средоточиях средневековой образованности, а также в монастырях, подчас даже в замках негативный подрыв веры, с которого начиналась ересь, перерастал в позитивную антиверу, изменявшую уже не частность, но и те стороны христианства, которые составляли его сущность».[246]
Поршнев выделяет четыре важнейших направления «ревизии» уже важнейших постулатов христианства.
«Во-первых, ереси придавали новое толкование принципу „живи не для себя“»,[247]
распространяя его на всех, включая господствующие классы.«Во-вторых, ереси пересматривали учение о грехе. Они, по крайней мере, устраняли тезис, что всякий грех произошел из восстания. […] Нередко в ересях прорывались бурные попытки легализовать отдельные вида „греха“ и даже вообще все грехи как символизация законности восстания.»[248]
Смысл был не в стремлении делать что-то конкретное из запрещаемого церковью.Напротив, практикование даже отдельно взятого «греха» было лишь обоснованием возможности, права на главный грех — восстание.
«В-третьих, ереси требовали […] точного и близкого срока обещанного переворота. Множество крестьянских движений отмечено чертой мессианизма, то есть верой, что Мессия уже пришел или непосредственно должен появиться.»[249]
«В-четвертых, ереси настаивали на том, что божие царство, царство равенства и справедливости, установится не на небе, а на земле, не среди мертвых, а среди живых, во плоти, людей.»[250]
Что в ответ на распространение ересей предпринимала христианская церковь?
Поршнев указывает на два способа борьбы с ними:
«С одной стороны, она рука об руку с государственной властью подавляла их, в частности — с помощью инквизиции. С другой стороны, она с огромной гибкостью приспосабливалась к этой непрерывно напиравшей на нее снизу критике. Многое из рождавшихся среди мирян смутных сомнений, если они не успевали оформиться в открытую ересь, христианство перехватывало, впитывало, легализировало и тем самым обуздывало. Подчас оно обезвреживало таким образом и целые еретические течения».[251]
Поршнев отмечает огромное значение самостоятельного духовного творчества народа, то есть крестьянства, не только в содержательном отношении, но и в качестве силы, расшатывающей духовную монополию церкви:
«Если мы хотим полностью понять роль народа в духовной жизни средних веков, мы не должны ограничиваться поисками и изучением особой народной культуры — фольклора и т. п. Не менее важно изучать роль народа в расшатывании господствующей культуры — авторитета официальной церкви. Надо изучать в разных конкретных исторических условиях кривую народного неподчинения существующему идейному руководству, то незаметную, то вдруг проявляющуюся „неподатливость умов“, „несговорчивость“, „невосприимчивость к голосу веры и разума“, иногда небольшое, иногда резкое изменение степени внушаемости масс, „упадок веры“. Вот необозримое поле для исторических исследований! Отказ простых людей думать так, как учат верхи, но и неспособность низов создать собственную идеологию — таков механизм развития средневековой культуры.
Отказ, неповиновение, недоверие тех, на кого, в конечном счете, вся эта культура призвана была воздействовать, — вот стимулы, заставляющие ее волей-неволей перестраиваться и обновляться».[252]