Крестьянские массы дышали атмосферой напряженного ожидания этого переворота, который будет „страшным судом“ над их притеснителями. […] В этом смысле христианская церковь не только не противилась воле к восстанию, но и на словах продолжала поощрять ее […], непрерывно лицемерно звала готовиться к грядущему перевороту, даже брала на себя функцию генерального штаба этого переворота. […] Она вселяла в крестьян уверенность в победе, демагогически разжигала их жажду справедливости и мести, она обещала им больше того, о чем они сами смели мечтать. Могли ли они после этого ей не верить?».[224]
Поршнев резюмирует:
«Христианство на протяжении средневековья, будучи могучим рычагом защиты и укрепления феодального строя, вместе с тем на словах не переставало быть идеологией протеста, идеологией отрицания окружающей действительности. Без этого оно непонятно, без этого оно не могло бы служить господствующему классу».[225]
В целом можно сказать, что авторитет церкви держался на «трех китах»: средневековая церковь провозглашала себя и только себя подлинным «генеральным штабом» грядущего восстания против угнетателей и гарантом победы царства справедливости; неустанно заботилась о поддержании и сохранении монополии на всю духовную жизнь человека за счет максимального охвата всех ее проявлений единым и целостным вероучением; создала разветвленный аппарат низшего сельского духовенства.
Рассмотрим их по отдельности.
Генеральный штаб восстания
Главным «спорным» вопросом был вопрос о сроке восстания:
«Массы требовали „последнего часа“, „страшного суда“ как можно скорее. Но „штаб восстания“ требовал выдержки, терпения — до решающего дня, который будет выбран самим вождем, Мессией».[226]
Но ведь требования «генерального штаба» в точности соответствовали и общим организационным условиям успеха любого настоящего восстания:
«Восстание, будучи действием в гораздо большей степени коллективным, чем обе предыдущие формы сопротивления, требует высокой степени подчинения непосредственных импульсов далекой цели и подчинения индивидуальной воли руководству».[227]
Именно этому и «учила» христианская церковь:
«Она говорила крестьянину: руководитель бдит, будь готов, ибо в любое мгновение он может дать сигнал, которым будет оглушительный трубный глас; срок близится, ты примешь участие в великом перевороте, и все твои враги получат по заслугам; если ты и не доживешь до срока, спи спокойно в могиле, ты все равно примешь в нем участие, ибо трубный глас разбудит тебя и ты восстанешь. И крестьянин не мог не прислушаться к этим обещаниям. Было расчетливее подождать, потерпеть, покряхтеть, зато получить, в конце концов, обеспеченную, надежную победу в руки. Иной и умирал с улыбкой заговорщика и победителя».[228]
Церковь брала на себя роль партии, организующей массы для борьбы:
«Она как будто давала массам именно то, чего им так остро недоставало: общую задачу, единство, словом, преодоление разрозненности. Но это был мираж! На самом деле христианская церковь […] стремилась отвести их от борьбы. Она достигала этого тем путем, что относила их освобождение и установление справедливого божьего „тысячелетнего царства“ все дальше и дальше в будущее, в жизнь после воскрешения из мертвых, в потустороннюю жизнь».[229]
В этом и была, говорит Поршнев, глубочайшая причина «почти непоколебимой» веры крестьянских масс в загробную жизнь и воскрешение мертвых:
«Это бессрочное „завтра“ связывалось в их сознании с революционным переворотом, в котором каждому из них хотелось принять личное участие, с установлением лучшей жизни, которой каждый из них хотел дождаться. А уж церковь, так сказать, заодно заставляла веровать и в страшные загробные муки, ожидающие „грешников“, восстающих до срока, непокорных ей».[230]
Ведь неподчинение руководству представляет для любого восстания действительно серьезную опасность!
Успешное использование описанного механизма убеждения делал средневековую церковь одной из ведущих сил феодального общества:
«Взяв на себя роль руководящего органа грядущей революции, церковь в течение столетий уверенно играла с огнем народной антифеодальной стихии, держа в руках эту страшную бурю, откладывая ее взрыв на „завтра“».[231]
И эту силу церковь подчас использовала в своих собственных, корпоративных интересах:
«Какую гигантскую стихию потенциальной народной активности держала в руках средневековая церковь, это она лишь отчасти, лишь в крошечной мере демонстрировала в те моменты, когда ей надо было […] отстоять, укрепить или расширить собственное господство в феодальном мире. Против светской власти или конкурирующей церкви она развязывала лишь небольшое отверстие в тех мехах, которые держали бурю, и неистовый ураган несдерживаемой народной ненависти, ураган так называемого религиозного фанатизма обрушивался на ее противника».[232]