Недобитый талант всё ещё действовал в нём, оберегая чувство прекрасного от наглой и злой, хохочущей над святынями мерзости, выдающей свои непотребства за новое слово в искусстве. «Надеюсь, что время очистит зёрна от плевел… – мысли его уплывали во тьму, – и весь этот мусор окажется там, где ему самое место, – на помойке цивилизации».
Он очнулся в своей паутине – маленький паучок, живущий в пыли вместе с книгами, что покоились с миром в шкафу из морёного дуба в кабинете редактора издательства «Усы Богомола». Он любил свой маленький дом: тёмный, приятный на ощупь и вполне безопасный для жизни. Рядом с Пушкиным и Толстым он чувствовал себя защищённым от всего нехорошего, что с ним могло приключиться.
Гугл вздохнул. То, что он Костя, он помнил; в этой реальности память осталась с ним. Всё остальное было из мира Игры, где он, паук-сенокосец, жил среди книг, такой же древний, как старые фолианты, с которыми он иногда размышлял о превратностях жизни в шкафу.
За столом, покрытым красной материей, в дорогом кожаном кресле сидел редактор, зелёный богомол двухметрового роста, и покручивал ус. Между огромными жвалами пристроилась трубка, из жерла которой к высокому потолку поднимался столб дыма. На столе ровными стопками лежали рукописи: Пушкин, Гоголь, Толстой, – от вида которых у богомола дёргался глаз, всегда почему-то левый. Пожёвывая мундштук, редактор смотрел на дверь, за которой (он это знал) сидели его мучители, «бумагомаратели, истязатели насекомых и просто писательская сволочь»: Пушкин, Толстой и Гоголь.
Редактор был голоден. За дверью (он это чувствовал) томилась свежая плоть, источая сладостный запах запретного жрадла, сводящий с ума. Запрет употреблять в пищу классиков всё ещё действовал, и это бесило. «Кто они такие, что даже плюнуть в их сторону нельзя без того, чтобы тебя тут же не бросились осуждать?! – возмущался редактор в такт своим мыслям, покачивая маленькой головой в форме перевёрнутой пирамиды. –
Редактор натужно вздохнул; в брюхе громко урчало. Мощной передней лапой он взял со стола карандаш и на белом чистом листе размашистым почерком вывел пришедшую на ум амфиболию: «Сожрать нельзя сберечь».
– Позже решу, – пробормотал он, давя желание плоти решительным «надо».
Редактор тяжко вздохнул и крикнул в полную мощь, щёлкнув при этом жвалами так, что было слышно за дверью:
– Войдите, Лев Николаевич!
Он начал с Толстого, так как «ставить на место графьёфъ» было любимой его забавой.
Дверь отворилась, и (Костя не поверил своим паучьим глазам) в мрачный, пахнущий сыростью и чем-то таким, о чём лучше не думать, кабинет вошёл САМ Лев Николаевич,
– Можно, Борис Борисович? – смиренно и от этого как-то неловко, по-детски спросил позволения сесть убелённый сединами старик.
– Садитесь, садитесь, любезный, – не глядя на графа, бросил редактор.
Попыхивая трубкой, богомол-переросток всем своим насекомочным видом показывал графу, что чрезвычайно занят и лишь по безграничной своей любви к человечеству принимает его, Толстого-халтурщика. Выдержав паузу (никак не меньше минуты), Борис Борисович уже нарочно вздохнул и как тварь, которую обстоятельства роли принуждают быть вежливым, недовольно спросил:
– Нуте-с, что сегодня у вас?
Толстой, сидевший на самом краешке стула, неудобно привстал и, будто мужик перед барином, униженно поклонился.
– Вот «Война и Мiръ», последнюю редакцию принёс, милейший Борис Борисович, – сказал он смущённо.
– Что, опять?! – вскричал редактор и передними лапами театрально схватился за бессердечную грудь.