Всеми своими пятью немигающими глазами он уставился на Толстого, поражённый наглостью яснополянского сидельца, семь раз уже получившего отказ и снова припёршегося со своей
Лев Николаевич, возможно, ожидавший подобной реакции, развёл натруженные руки и смиренно ответил, оправдывая своё вторжение в тихий, безрадостный мир редактора:
– Так ведь последняя, Борис Борисович.
– И что как последняя?! Разве я не ясно выразился семь раз, что ваш так называемый роман нам не надобен. Да и что это за роман такой – всё перемешано: война, мир…
– Не стоит, – тихо ответил Толстой.
Костя увидел, как по лицу смиренного Льва текут неподдельные слёзы, и ему стало горько и стыдно за неблагодарных, невежественных насекомых, до боли бездарных и, как всякая тварь, бессердечных. «Ну как такое ничтожество может раскрывать своё богомольное хайло на гения? – возмущался он, глядя из своего укрытия на разыгрывающуюся перед ним драму. – Ты-то что создал, паразит чешуйчатый? Сидишь царьком да думаешь только о том, чем утробу набить». И Костя не выдержал. Позабыв, что он – тварь дрожащая, Гугл оставил свою паутину и в тонкую щель между дверцей и шкафом (впервые за долгие годы) выполз наружу.
Он кричал и кричал; и что,
Толстой же, «подставив щёку» зелёному хаму, покорно скрылся за дверью. Борис Борисович счастливо хмыкнул.
– Надеюсь, я надолго отбил у графа охоту писать дребедень многословную. Классик, понимаешь ли… Много вас, таких классиков, на мою шею[13]. – Богомол грязно хихикнул, радуясь ловкому каламбуру.
Он оставался в приподнятом настроении какое-то время, пока в дверь снова робко не постучали.
– Ну кто ещё там?! – недовольно гаркнул редактор, представляя себе двух оставшихся посетителей.
– Я, Николай Васильевич Гоголь, – послышался из-за двери тонкий, трепещущий отклик. – Вы мне назначали.
Богомол расправил затёкшие члены и, сморщив и без того неулыбчивый ротовой аппарат, досадливо проговорил:
– Ну входи, коли пришёл.
В полуоткрытую дверь робко, бочком протиснулся ещё один классик. Небольшого роста, худой, с острым носом, коротенькими усами и пронзительным взглядом карих глаз; в чёрном щегольском сюртуке, пёстром жилете и жёлтом шейном платке, Николай Васильевич Гоголь выглядел уставшим, встревоженным и грустным одновременно.
– Только не говори мне, – взяв с места в карьер, богомол перешёл на бесцеремонное «ты», – что ты мне ещё одну «мертвечину» принёс. Мне, любезный, и от первой твоей трескотни не то что не весело, до сих пор с души тянет.
Бледное лицо Гоголя стало похоже на белую маску гейши. Запинаясь и чуть не плача, он протянул беспардонному хищнику рукопись, аккуратно крест-накрест перетянутую старой бечёвкой.
– Нет-с, – пролепетал он, отчаянно стараясь не расплакаться. – Это третий. Второй том «Мёртвых душ» я сжёг.
Богомол рукописи не взял. Он сделал затяжку и выдохнул дым прямо в лицо Николаю Васильевичу. От проделанной шалости редактор расхохотался и с ехидством заметил:
– Да ты, Николай Васильевич, у нас шалун. Возомнил себя классиком и ну строчить? Нехорошо это, нехорошо. Гордыня тебя обуяла, любезный, – сощурив глаза, он вперился взглядом в дрожащего человечка.
Гоголь взгляд выдержал.
– Помилуйте, батенька, Борис Борисович, какая же тут гордыня? Талант дан Богом…