Читаем Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй полностью

Гоги попал в «Черный дельфин» за убийство двух девочек-подростков, дочек его сожительницы. Девочки любили повеселиться, устраивали дома танцы под музыку. В тот вечер матери их не было дома, ночная смена, Гоги хорошо принял, захотел тоже потанцевать с девочками, им это сильно не понравилось, но Гоги к возражениям не привык и вспылил. Вот так всё и вышло. Хотя он и сам до конца не понимал, что на него тогда нашло и как такое могло случиться. Людей он до этого никогда не убивал. Но тут очень уж взбесили его две этих пигалицы, до того нагло с ним разговаривали. Он и ответил.

После следствия, СИЗО, суда, приговора, сначала это была смертная казнь, потом по указу Ельцина ее заменили на пожизненное, уже в «Дельфине» у Гоги «брызнула фляга». Он все время улыбался. Били – улыбался, кормили – улыбался, выводили на прогулку – улыбался. Но в остальном был как все.

Времена становились всё мягче, и даже в эту самую страшную колонию допустили священника. Он исповедовал и причащал желающих. Ему первому Гоги и открыл свое горе: девочки.

Как только он поступил сюда, убитые девочки начали приходить и танцевать с ним рядом. Беззвучно, Гоги музыки не было слышно, но им – явно да, и танцевали они под что-то такое же, что и дома – ритмичное, резкое, те же прыжки, жесты. Прыгали девочки, где хотели: в коридоре, камере, бане, проходили сквозь стены. Гоги они в упор не замечали, веселились сами по себе, но словно ему назло. Им-то он все время и пытался улыбнуться, хоть как-то обратить на себя внимание, зацепить, но девочки на это не реагировали.

Выслушав исповедь Гоги, батюшка велел ему поусерднее каяться и попросить прощения у матери убитых. Гоги послушно написал ей покаянное, жалостливое письмо, и через два месяца получил короткий ответ. «Сдохни, мразь». Слова были написаны идеально ровным почерком и подчеркнуты тройной чертой. Гоги это не смутило, он все равно каялся, читал, какие батюшка повелел, молитвы.

Девочки танцевали по-прежнему, только незаметно переоделись в другое – из обычного своего – джинсы, футболки – нарядились в воздушное, белое, как балерины. Изменились и танцы. Теперь они танцевали парочкой, что-то плавное, возвышенное, даже музыка стала сквозь беззвучие проступать, вроде скрипки. Не очень-то и похожи они уже были на тех известных ему девочек. Но на Гоги, который по-прежнему изо всех сил им улыбался, они по-прежнему не глядели. Сокамерник Гоги, дед-рецидивист Пахомов, только пальцем крутил у виска и требовал отселить психа в психушку. Его не слушали. Тем более Гоги был не буйный.

Священник, тот же самый, пришел снова только через полгода. Гоги взмолился: не могу больше, ни спать не дают, ни жить. Всё танцуют, летают, теперь еще и под музыку, сколько я каялся, сколько плакал, матери написал, вот какой ответ получил, сам погляди – все по-прежнему.

И священник дал Гоги новый совет: у Бога ты прощенья попросил, у матери попросил, теперь попроси у них, брат. Вставай на колени и проси. Нельзя вставать, не положено, значит, вставай и проси мысленно – ори, кричи, моли про себя, чтобы простили тебя, окаянного, они бестелесны, они услышат. И как простят, пусть перестанут приходить к тебе. Это и будет знак.

Так Гоги и сделал. Он молил и просил прощения у убиенных неотступно и очень долго – получилось еще около двух лет. И вот наступила очередная Пасха.

Ночью в тюремном храме прошла торжественная служба, всю службу Гоги беззвучно проплакал. Еще и потому, что не видел, но чувствовал: здесь они, рядом, никуда не делись, не отступают даже на Пасху.

Но наутро девочки к нему не пришли. И на следующий день тоже, и никогда.

И Гоги перестал наконец улыбаться.

Восьмая

Впервые за два года я проснулся другим.

Февральское утро медленно расправляло мышиные крылья, к свинцу подмешивалась плавленая медь, пахло сыростью и немного гарью, грохотала мусорная машина – сегодняшний день не отличался от предыдущих ничем. Вот только раздвигавшая сердце боль исчезла.

На этот раз отсутствовал туман в голове, значит, то была не анестезия, не действие обезболивающих средств, к которым, что там, я прибегал в эти бесконечные дни не раз и не два, курил анашу, напивался до беспамятства, нырял в купленные объятья ночной Москвы – и внутренний крик стихал, пытка прекращалась. Внутри поднималась мутная завеса бесчувствия. Отделявшая меня от горя. Ненадолго, на сутки, двое, однажды, после особенно шумного кутежа, я продержался почти неделю, но потом всё возвращалось снова, неизменно, только с мерзкой примесью вины, тошноты, отвращения к самому себе. Однако вчера? Вчера ничего подобного не было! Ни вредных, ни безвредных способов отвлечься. Тем не менее боль ушла. Просочилась сквозь выжженную землю моей тоски.

Я жадно вслушивался в уличную жизнь (там все то же), в себя и, наконец, различал… музыку.

Перейти на страницу:

Похожие книги