Ту же, что звучала во сне. Ба! Мне же сегодня приснилось что-то, не просто доброе – необыкновенное, что и вывезло эти неподъемные сани с каменным углем прочь. Я ходил по квартире, исполнял привычные утренние дела, душ, кофе, слегка качаясь на волнах звуков, и не понимал. Что случилось? И что это за музыка?
Это была симфония, очень знакомая, но чья? Не из самых заезженных, неужто Шостаковича?
Я подошел к шкафчику с дисками – пыль запустения лежала на когда-то любимой коллекции. Вот и он, умыл, протер его рукавом – вечный гимназист в круглых очках, с глазами, обожженными ужасом – куда он смотрит, что видит? – пятая, седьмая, девятая, и уже глядя на обложки, я медленно вспомнил: восьмая. Нет сомнений, восьмая, с ее чуть навязчивой трагедийностью, так мне казалось прежде. Пока представления о трагедии были исключительно литературными. Я загнал диск в щель, и звуки полились.
Теперь, когда я выслушал ее от начала и до конца во сне, и сейчас слушал снова, всё в ней, каждый жест и поворот музыкальной фразы казались мне безукоризненно точными, трагедия такая и есть, и зло такое, гром ударных, вопль духовых – да, о эта узнаваемая пошлость зла и беззвучная надежда в финале. Но пока что поднимался скудный рассвет адажио.
Нужно только обязательно вспомнить, что именно мне снилось, что я видел, я, которому ничего не снилось все эти тысячи лет, только серь и гарь, вспомню – спасусь.
Я сел поближе к колонкам и начал собирать свой сон, перепрыгивая по обрывкам воспоминаний новыми легкими ногами, отнимая у памяти картину за картиной, пока не восстановил всё.
Итак. Сначала я двигаюсь в кромешной тьме, хорошо мне, впрочем, знакомой, и оттого я иду уверенно. Поднимаюсь по невидимым, каменным, гладким ступеням, нащупываю деревянную резную дверь, жму на прохладную ручку, вхожу. Концертный зал Чайковского, амфитеатр. Здесь всё как всегда – серебрятся трубы органа, мелкие лампочки сверкают на потолке, поблескивают аккуратные колонны лож. Зал пуст. Я – один. И скорбь вот она, опять лежит черной собачкой, привычно грызет сердце. Внезапно в зале темнеет, свет озаряет сцену, она по-прежнему пуста, однако невидимые музыканты, очевидно, всё же вышли – звучит какофония начала, настраиваются инструменты. Я усаживаюсь прилежным зрителем и жду. После краткой паузы появляется музыка. Что-то болезненное, трудное, разорванное, совсем незнакомое, вскоре вступает и хор, тоже невидимый, многоголосый, огромный. Поют по-латыни; и никаких сомнений – это песнь смерти.
Приговорены и молят Творца о милости, о пощаде, я слушаю и улыбаюсь: никого Он не пощадит. Его же нет, есть случайность, рок, нетерпеливая злоба двадцатипятилетнего уроженца города Луцк Волынской области Головко Василия Олеговича, решившего объехать пробку по встречке, и – пустота.
Хор смолкает, но музыка остается. Звенит порывистое торжество клавесинного барокко. Это совсем старые записи, кое-какие я даже узнаю, дирижеры сменяют один другого, слышится легкий шип иглы.
Я окончательно понимаю: людей больше нет. Все пропали, убиты. Ни единого в городе и на всей планете. Человечество сгинуло в одночасье. Я остался один.
Но не испытываю ужаса. Всего лишь еще один черный камешек подброшен к грузу, что я волоку на себе с того дня, как узнал о гибели сразу всех – все пять человек, вся моя маленькая семья погибла – отец, мать, Катя, Дашенька, Антон, потому что все пятеро уместились в машину. За рулем был отец. Лобовое столкновение с грузовиком, дольше всех прожил Антоша, еще неделю качался на качельках между жизнью и смертью. Неузнаваемое перебинтованное тельце в трубочках. Один раз он даже пришел в сознание, каким-то чудом разглядел меня, произнес по слогам одними губами: «Па-па». Он едва научился говорить, мы так радовались, была небольшая задержка в развитии, и вот, наконец, наш мальчик начал выговаривать первые слова…
После этого что мне потеря человечества?
Музыка все длилась, начались заслушанные до дыр, впрочем, никогда не надоедавшие баховские кончерто гроссо; после шестого я поднялся и двинулся прочь. На улице меня обжег ветер. Какой ветреный день. Именно день, было светло, хотя и серо.
Машины с полуоткрытыми окнами застыли посреди дороги, смутная поземка неслась по Садовому, над кольцом широко качался рекламный щит с социальной рекламой – «Родите ли?» Нет, благодарим. Странное дело, музыка продолжалась, Бах сменился Скрябиным, «Божественной поэмой», она оборвалась, зазвенела вторая Брамса, я не возражал.
Свернул на Тверскую и двинулся направо, к центру. Везде царило то же прохладное тепло недавно оставленных жилищ, замерли автобусы, троллейбусы, желтые такси, за высоким стеклом кафе на столике стояли две белые чашечки с недопитым эспрессо, на витринах стыдливо замер полуголый манекен, не успели закончить, переодеть; кое-где в домах еще горел свет, но я знал: и там никого. Гибель Помпеи, только, кажется, без катастрофы, все были изъяты из жизни в одночасье, по чьей-то игривой воле. Уж не моей ли? – догадка сверкнула, но я тут же погасил ее, растер каблуком шипящий бычок в снегу.