Робка ушел, а Вениамин Павлович еще долго ходил в своей маленькой каморке, курил и размышлял. Жена два раза звала спать, но историк отказывался. Этот худощавый жилистый паренек растревожил его, вверг в невеселые раздумья. Бог мой, сколько их таких в Москве! А по всей России? В сущности, прекрасных ребят, но готовых на все, чтобы избавиться от нищеты, которую им уготовила судьба. Такие с равной легкостью могут совершить подвиг во имя человека и этого же самого человека избить, ограбить, убить... Волчата, сбившиеся в стаю, никому не верящие, даже своим дружкам, — они страшны прежде всего для самих себя, сжигая в душах последние крохи доброты, веры в то, что существует на свете великое человеколюбие. Они не боятся матери и отца, милиционера и учителя, больших и маленьких начальников. Они уже познали одну истину — что украл, отнял, добыл, то твое! А все остальное — болтовня и лицемерие! Они не знают, что есть на свете великая вера в Бога, исцеляющая и просветляющая, строгая и милосердная... Да сам-то Вениамин Павлович много ли верил в Бога, обращался к нему в минуты тревог и бед? Ленин да Сталин... А теперь вот и Сталина — нету! Тоже, оказывается, враг народа, палач, убийца... Он был историк и знал многое из того, что простой смертный Страны Советов знать не мог. По ночам Вениамин Павлович читал Ильина и Бердяева, Розанова и Федотова, Леонтьева и Флоренского. Голова шла кругом. Даже от жены он прятал эти книжки под паркетную половицу в кабинете-каморке. Хотя понимал, что если придут с обыском…
И попробуй он доверить своим ученикам хотя бы малые частицы тех мыслей, которые мучили его по ночам, — ни черта они не поймут, посмеются над ним, а кто-нибудь искренне напишет директору школы, а то и еще куда-нибудь повыше, что историк учит их ненависти к советской власти... Вот интересно, Роберт этот смог бы написать или нет? Наверное, нет. Но не потому, что он поверит в слова Вениамина Павловича, а потому, что донос противен тому образу жизни, который он уже вел, и потому, что не верит ни тем, ни другим. Да ведь и сам Вениамин Павлович никому не верил, потому и прятал книжки под половицами, задыхался в одиночестве, в невозможности поделиться с кем-нибудь мыслями, которые его мучают, не дают покоя.
Историк усмехнулся горько — сам никому не верит, а еще сокрушается, что подросток, который у него учится, тоже никому не верит. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Голова разболелась ужасно. Историк достал таблетку анальгина, запил остывшим чаем и снова закурил.
Но должен же найтись тот, кто первый скажет всем страшную правду о том, как мы живем? Когда же, когда появится этот «ТОТ»? И что, ему сразу поверят? А не распнут ли его, как когда-то распяли Христа? Или хуже того, разорвут на куски, расстреляют, опозорят, покроют такой хулой, что имя его надолго станет символом позора и предательства. Разве так раньше не бывало? Боже мой, да сколько угодно раз! Ведь про Сталина уже говорят. Вениамин Павлович слышал о секретном письме Хрущева, слышал смутные разговоры — лето пятьдесят пятого только начиналось, но уже стали появляться в Москве люди из лагерей со страшной пятьдесят восьмой статьей, враги народа, которые говорили, что их освободили, реабилитировали, и показывали справки.
На этих людей смотрели как на чумных, сторонились их.
Да вообще-то, что такое Сталин, в конце концов?! Маленькая верхушка огромного айсберга! А вся эта камарилья нелюдей! У Федотова, у Ильина, у Флоренского давно про это написано... о страдальческом пути России…
Только что проку от этих писаний? Россия хрипит, гнется и бьется в тисках скотской жизни, пьет и лодырничает, избивает своих близких — и все тает, растворяется во тьме времени. Вениамину Павловичу вспомнились строчки Некрасова: «...Вынесет все и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе...» При царях эти строчки произносили как заклинание, при советской власти тоже твердили... Сколько вынесли, разве мало? Где же эта «широкая, ясная»? А может, ошибался великий Некрасов? Может, этой «великой и ясной» вообще не существует? Для других народов — есть, а для России — нету! Был ли Христос счастлив, когда его распинали? Когда вколачивали ему в руки гвозди?! Когда толпа ревела: «Распни его!»?
Вениамин Павлович задохнулся дымом и закашлялся, сел за стол и осторожно провел пальцами по вздувшемуся на лбу шраму. В каморку заглянула жена, спросила с укоризной:
- Ты думаешь ложиться, Веня? У тебя же завтра первая пара? Проспишь ведь.
- Сейчас иду, Тонечка, сейчас…
Робка и сам не помнил, как ноги привели его к дому, где жила Милка. Уже наступила ночь. Часов у Робки не было, и сколько времени точно, он не знал. Наверное, час ночи или чуть побольше, подумал он и вошел в подъезд, медленно поднялся на третий этаж. Сердце гулко стучало на всю лестничную площадку. На широком подоконнике стояла пусгая бутылка из-под портвейна, кафельный пол был усеян окурками. Лестничные кошки, вспугнутые Робкой, вбежали на этаж выше и оттуда наблюдали за ним.
На двери был один звонок и четыре таблички под ним.