- Ой, Полина, уж чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! — хмыкнула Зинаида. — Насчет мужика-то!
- А я никому и не завидую! — зло ответила Полина. — А у некоторых и свой есть, да на чужих бросаются! — и при этом она так стрельнула глазом в Любу, что не захочешь, а заметишь.
Только Нина Аркадьевна не видела — спиной стояла. Но, услышав реплику Полины, замерла напряженно, словно ждала продолжения. Но Полина поняла, что дала маху, смутилась, снова посмотрев на Любу, забормотала, сбавив тон:
- Взяли моду, чуть что — торгаши виноваты, обвешивают их, обмеривают, обсчитывают! А не надо ушами хлопать! Считать надо, на весы смотреть! Я вон много обсчитываю? От получки до получки едва дотягиваю! — глаза Полины стали наполняться слезами — она любила поплакать на людях. — Украдешь на копейку, а загремишь на десять лет.
- Кто где работает, тот там и ворует! — назидательно произнес Егор Петрович.
- Сиди, деятель! — обрезала его Зинаида. — Много ты наворовал-то? Тютя-матютя! Все на нем ездят кому не лень, а он еще чего-то изрекает! Молчал бы!
- Ну ты-то пока никуда не загремела, — обращаясь к Полине, сказала Люся.
- От тюрьмы и от сумы не зарекайся! — вновь изрек Егор Петрович, поглощая картошку с котлетами.
- Типун тебе на язык с лошадиную голову! — вспылила Полина на слова Люси. — Нет, ну до чего народ завистливый!
- Да кто тебе завидует-то, кто? — хлопнула себя по бокам Люся. — Я меньше получаю, зато спокойнее сплю!
Люба слушала перебранку, а в голове вертелось: «Все уже знают. Но откуда? Ох, господи, шила в мешке не утаишь. Ну и пусть знают, пошли они к такой-то матери! На каждый роток не накинешь платок!» Люба налила воды в большую кастрюлю, с грохотом поставила на плиту. Достала из-под стола ведро с картошкой, расстелила на столе старую газету и принялась чистить картошку, а в голове все вертелось неотвязно: «Ах, Степан, Степан, что ж мы наделали? Как жить дальше? Ложиться с Федором Ивановичем в постель и чувствовать, что ты — рядом, через несколько стенок, лежишь один и скрипишь зубами... Встречаться каждый день и глаза прятать? А все уже знают... Посмешищем на весь дом стану... А Робка что скажет? Он хоть и не любит Федора Ивановича, а все равно на Степана с кулаками набросится... А бабка? С ума сойдет старуха, всех понесет по пням и кочкам. Старорежимная закваска в ней ох как сильна... Она ведь Семена до сих пор ждет, верит, что вернется. Небось эта вера ей и дает силы жить... И не убежишь никуда, не спрячешься. И Степану деваться некуда, так и будем мучить друг дружку, видя каждый день. Не ровен час, запьет он да наломает дров — ведь он такой, терпит-терпит, а потом пойдет крушить все подряд, только с милицией и остановишь. А Федор Иваныч, бедолага, чем виноват передо мной? А уж перед Степаном и подавно! Я же сама его привела, никто палкой не подгонял. Сама привела, сама же и изменила, с чужим мужиком целовалась-миловалась! На кухне, тьфу, пропади оно все пропадом! И что делать, ума не приложу, хоть об стенку головой бейся...»
Такие вот мысли метались в голове Любы, и даже руки временами дрожать начинали, два раза порезалась, долго слизывала кровь с грязного пальца. Больше всего страшило Любу, что все может произойти снова — вот окажутся они так вот вдвоем и... Люба боялась признаться себе, что ей именно этого больше всего и хочет ся — чтобы они остались вдвоем... и любить его, любить без памяти, забыв о Робке, бабке, Федоре Иваныче, о соседях, будь они неладны, о работе... Уж так истосковалась ее душа по любви, по жарким словам, по страстным объятиям, когда кости хрустят и темнеет в глазах, по полуночным разговорам с любимым, обо всем и ни о чем, по тому чувству счастья, которое рождается в душе при мысли: эта встреча не последняя, еще будет много таких встреч, и они будут еще прекраснее. Ненасытное желание счастья делало кровь обжигающе-горячей и заставляло сердце стучать, как паровой молот! Пытаясь отрезвить себя, Люба с усмешкой подумала: «И хочется, и колется, и мамка не велит. Не-ет, Любаша, так не выйдет — на елку влезть и задницу не ободрать».
Перебранка усиливалась, грозя перерасти в настоящий скандал. Уже перешли на личности, и оскорбления посыпались одно похлеще другого, ор стоял такой, что в ушах закладывало. Люба поморщилась, слушая соседей, но разнимать ругающихся ей не хотелось — пусть пар выпускают, накопилась в людях злоба от всех житейских невзгод, вот и изливают ее при удобном случае, а потом пойдут недели затишья, согласия и даже взаимной приязни, и будут их обижать всюду — на работе, на улице, в магазине, в трамвае или троллейбусе, в семье, будут проглатывать маленькие люди мелкие обиды и терпеть, если не смогут дать сдачи, будут оседать эти обиды в душе, накапливаться, обжигать, словно изжога... Тяжкая твоя доля, коммунальный человек!
Хорошо, Егор Петрович ушел, не вступив в перепалку, а других мужиков не было, скандал стал понемногу утихать.
- Дура! Халда! Воровка!
- Деревня! Рыло! Скоро удавишься от зависти!