«…Вот, скажите, как поступить, — писал читатель. — У нас есть один кровельщик. Он крадет железо и продает на корыта. Доказать о нем можно прямо с поличным, но никто не пойдет, потому что перед детьми его будет грех на всю жизнь. Не по религии грех, а вообще.
Или опишу вам такой факт. Одна девушка работает в буфете и ворует масло, красную икру, колбасу. Они там недомазывают это на бутерброды. Но ей этого мало, и она еще стала гулящая, ходит на улицу Горького. И вот, что с ней делать? Я одному сказал, без фамилии, и он ответил: «Если она это для пропитания, то не доноси, а если для платьев, то донеси». А по-моему, должен быть принцип другой, и спрашивается, в чем он состоит…
Если сообщить, так это погубить человека, потому что его закатают и испортят целую жизнь. Это будет не мораль перед живым человеком. А если скрывать, то выходит, что скрываешь от своего государства…».
В этом письме очень точно — незаемными, необкатанными словами — выражена суть конфликта поистине драматичного. Как быть? Совесть не позволяет скрывать от с в о е г о государства ни одно беззаконие, очевидцем которого — случайно или неслучайно — стал кто-то из нас. Но и совесть же протестует против того, чтобы с в о и м и руками, без понуждения, причинить человеку зло. Даже такому, кто не вызывает ни малейших симпатий.
Можно, наверное, возразить: преступник сам причиняет обществу зло. Обществу — то есть, в конечном счете, и мне, и тебе, и тому чуткому юноше, который мучительно борется с естественной потребностью не пройти мимо. Но все разумнейшие доводы разбиваются о столь же естественную неприязнь к наушничеству: мы с детства презираем фискалов и ябед.
Закон вторгается в этот нравственный конфликт, помогая выбрать единственное решение, когда речь идет о тяжких, особо опасных для общества преступлениях. Скрыть их — значит не только нарушить нормы права, но и нормы морали. Не только избавить преступника от возмездия, но и самому стать преступником. Колеблющаяся совесть отступает здесь перед четкими велениями закона, который недвусмысленно и категорично предписывает, как следует и как не следует поступить.
Во всех остальных случаях выбор предоставлен каждому из нас, и каждый решает вопрос, который жизнь порою ему задает, в меру своих представлений о порядочности, о долге, в меру своей щепетильности, с учетом воззрений и нравственных традиций, которые существуют в той или иной среде. Несомненно одно: чем менее крутыми могут быть последствия для виновного, чем вероятнее надежда на судейскую снисходительность, тем больше шансов превратить вчерашнего «молчальника» в активного борца против всех и всяческих беззаконий.
Но есть одна «категория» очевидцев, требовать от которых особого рвения в разоблачении зла не очень-то вяжется с нашим представлением о человечности. Я имею в виду близких родственников преступника, тех, для кого он не столько нарушитель таких-то параграфов, сколько сын, муж, отец, брат… Во многих странах закон не только не обязывает родственников «сигнализировать» о поведении близких, но даже и выступать свидетелями — на следствии или в суде. У нас такого ограничения нет, но я не знаю ни единого случая, когда мать привлекли бы к ответственности за то, что она не дала показаний против сына, или жену, которая не вывела «на чистую воду» отца своих детей.
В пору жестоких классовых битв глубокая трещина раскалывала порой надвое многие семьи и брат шел на брата, сын восставал против отца. Острые нравственные конфликты, подобные тому, который возник в семье Воронцовых, тоже разделяют близких людей, и драматизм таких конфликтов подчас очень велик, но, с полным основанием отвергая, так сказать, административные формы их преодоления, что практически можем мы предложить для выхода из положения?
Юля решила бежать. Был ли это наилучший выход? Едва ли… И даже, пожалуй: разумеется, нет!