Я не мог возвратиться к человеческой расе, к женщинам, к деньгам, к еде и выпивке. Но все это мне больше и не было нужно. Я никогда не нуждался в этом — не нуждался по-настоящему. Лишь одного я желал, и лишь одно мне оставалось. В этом виделась абсолютная космическая справедливость: то, чего я жаждал являлось тем последним, что у меня осталось, — возможность поквитаться с теми, кто поступил со мной подло; возможность затолкать им в глотку сотворенное со мной; возможность заставить их пожалеть о том дне, когда они вылупились на свет.
Я изменился. И мне предстояло изменится еще больше. В конечном итоге, я бы лишь в одном остался человеком. И самым важным во всем этом, важнее просто некуда, было то, что единственный сохранившийся во мне осколок человечности по силе своей во много раз превышал все утраченное. Он пришел из глубин времени. Из того давнего-предавнего дня, когда какой-то мелкий примат, обзаведшийся новой хитростью, что была сильнее всех клыков и когтей в джунглях, не смог забыть гнев, которому следовало бы угаснуть в следующий миг, и дождался возможности действовать под властью этого сохраненного в памяти гнева, выпестовывая этот будоражащий гнев, как утешение и опору для величия, превращая его из гнева в ненависть. Еще задолго до того, как тот, кого можно было называть австралопитеком, начал свой путь по земле, концепция мести уже обрела форму, и в те тысячелетия она сослужила добрую службу маленькому злобному племени приматов. Она сделала их самыми смертоносными существами, когда-либо появлявшимися на свет.
Она и мне сослужит хорошую службу, сказал я самому себе. Я заставлю ее подчиниться. Она даст мне какую-никакую цель и определенный вид достоинства и самоуважения.
В мозгу у меня зародилось знание — биохимический компьютер низверг в меня очередную порцию информации. Тысяча лет, сообщил он. Тысяча лет линьки. Тысяча лет ожидания.
Долго. Десять столетий. Тридцать людских поколений. За тысячу лет империи зарождались и гибли. И стирались из памяти еще за тысячу. Тысяча лет даст мне время подумать и спланировать; даст возможность закалить свою ненависть; позволит осознать и освоить новые способности и умения, что будут развиваться в процессе линьки.
К вопросу нужно подойти основательно. Придумать непростую, замысловатую месть. Никаких физических пыток, никаких убийств. Когда я с ними закончу, смерть покажется им благом, а пытки — всего лишь легким неудобством. Также это не обернется банальным рабством с целью разработки богатств планеты. Тот день, когда они отняли у меня потребность в этих богатствах (скорее даже страсть), станет худшим в их жизни днем. Продолжай я, как и раньше, испытывать эту потребность, нормальная человеческая жадность могла бы, пожалуй, и придержать мою руку. Однако теперь меня уже ничто не сдерживало.
Я их обставил, подумал я. Подумал хладнокровно и расчетливо. Без гнева. Без суеты. Без жалости. Жалость — это черта, свойственная людям, призванная уравновешивать месть. Но теперь баланс был нарушен, и ничего кроме мести у меня не осталось.
Не знаю, как я это сделаю. И не узнаю, пока тщательно не изучу все способности, что откроются мне в процессе линьки. Однако кое в чем я даже не сомневаюсь: они будут жить в постоянно растущем страхе; будут искать куда бы спрятаться, но не смогут найти; каждый день будет приносить им все новые ужасы, нервы их будут натянуты до предела, а мозги обратятся в воду, чтобы вскоре, при встрече с очередным кошмаром, снова застыть. Время от времени я стану дарить им призрачную надежду, а потом — отнимать ее, усугубляя таким образом их страдания. Они будут метаться по безысходному кругу своей паники, будут верещать, впадая в безумие, которое никогда не достигнет таких пределов, способных подарить им убежище. Возможно, они станут молить о прекращении страданий, но я буду с особым трепетом следить, чтобы они оставались в живых и не прекращали испытывать страх. Не только некоторые из них, а все они — каждая их гнилая душонка. И я буду продолжать в том же духе, мне никогда не надоест. Я никогда не пресыщусь, моя ненависть к ним будет подпитывать меня. Она позволит мне ощутить дыхание жизни. Станет моей единственной целью, заменив все прочие цели, которые у меня отняли. Ненависть — последний лоскут человеческого, оставшийся во мне, и я ни за что не расстанусь с ней.
Я заключил ненависть в объятия и подумал о тысяче лет. Долго. Очень долго. Империи рушатся, технологии развиваются, религии перерождаются, социальные нравы претерпевают изменения, идеи расцветают и, отжив свой век, умирают, звезды чуть-чуть приближаются к своей гибели, свет преодолевает сотую часть пути через галактику. Этот отрезок времени, так долог, что разум человека содрогается перед лицом подобной перспективы.
Но только не мой разум. Тысяча лет не пугает меня.
Я использую эту тысячу лет. Изучу омаров и выясню, что ими движет. Узнаю об их устремлениях, философии, мечтах и скормлю им прямо противоположное — то, чего они боятся, что ненавидят, от чего их тошнит.
Я буду наслаждаться каждой минутой.