Андреев расстегнул кобуру, вынул револьвер. Сердце откликнулось на это действие резким ударом; вот и стал он частью того целого, которое зовётся войной. Прапорщик… Надо же, прапорщик. Думал ли он год назад, что наденет военный мундир, прицепит саблю и скажет знакомому миру: прощай. Странно. Что ж, посмотрим, что из этого получится.
Зареготал пулемёт, грянуло запоздалое «ура». Солдатские цепи рванулись вперёд. Не желая отставать, Андреев ускорил шаг. Пулемёту ответили винтовки, и Андреев тоже выстрелил — раз, два, три… Несильный удар в грудь остановил его. Он опустил глаза — в шинели чуть правее пуговицы появилась дырка. Вечером её не было, он бы заметил, да и не позволил… Ноги подкосились, и он осел в грязь. Голова налилась тяжестью, начала запрокидываться, удержать её сил не было. Андреев вздохнул разочарованно и лёг на спину.
— Вашбродь! — над ним склонился Тугарев. — Ты чего? Живой что ли?
Андреев нащупал руку фельдфебеля, сжал.
— Тугарев… Тугарев…
— Здесь я, вашбродь.
— Это счастье, Тугарев, это… счастье для солдата умереть за Отечество!
— Какое ж тут счастье, вашбродь. Тоже мне… Это обязанность, — Тугарев склонился ниже. — Щас мы тебя до лазарету отнесём. Рана так, пустяковая, не бойся. Дохтор у нас добрый… А счастье, вашбродь, оно по ту сторону войны, — и вздохнул. — Прячется.
Крепкие руки подхватили Андреева под плечи, приподняли. Дышать стало легче. Андреев хотел сказать, чтоб оставили его здесь, на земле, что теперь он справится сам, но вместо слов наружу вырвался кашель.
— Ты уж помолчи, вашбродь, — опять заговорил Тугарев, — ты уж помолчи. А мы тебя донесём. Мы тебя донесём.
Андреев улыбнулся — снова запахло яблоками. Казалось бы, должно пахнуть гарью и землёй, в крайнем случае, страданием, ибо ничем иным война пахнуть не может. Но пахло яблоками. Вербными. Кисло-сладкими.
Свой счёт
Веретено застыло — не потому что пальцы разучились скручивать нить, нет. И не потому что приходится сидеть за куделью против желания… Ах, как играет гармошка. Наверное, Лёнька Голин, или Рябинин дядя Паша. Ни один другому не уступит. И оба уходят завтра. Кто теперь так сыграет?
Голос гармошки оборвался, и стало слышно, как по крыше кто-то стучит. Будто птица выбивает из-под дранки жучков. Маруся прислушалась, но гармонь запела вновь, и нестройный хор потянул, заглушая стук:
Ах, как играет… А может, бросить прялку да пойти на улицу? Говорила мама — ступай, только старики да дети по избам сидят ныне. Да и те, верно, не усидели. Вся деревня на проводы вышла. Грех не попрощаться, иначе получится, сама себя наказала. За что? Не из-за Васьки же Большакова.
Нет. Нет-нет… и Большаков тут не при чём, ну его. Отец жаловался: рушники не вышиты — вот и надо нитей навить, а Татьяна потом петухов да олешек на рушниках тех вышьет, и красиво будет, и отцу в радость…
Голоса становились глуше, расплывались в воздухе, мешались с собачим лаем и, наконец, вовсе стихли. Значит, ушли на тот край, к прудку. Жаль, теперь и не послушать даже.
По крыше вновь застучали, и почти сразу с улицы долетел рассерженный голос бабушки.
— Куды? Куды забрался, бес? Вот возьму ухват-то! Манька, эй! Выглянь-ко! Опять жених твой чудит.
Маруся воткнула веретено в кудель, подошла к окну. Неужто Васька?
— Кто, бабуль?
— Да хто ж ещё? Кольша, сынок шваря топанского, будь он неладен.
— Не, бабуль, то не жених.
— А хто ж тоды? Пошто он, еретик, ёлку к крыше прибивает? Жених, знамо. Тож на войну собрался. Вот ведь беда, сопли до поясу, а туда же.
Худенький паренек, оседлав охлупень, прилаживал к стамику пушистую ёлочку, и будто не слышал ничего. Трёхшёрстная кошка сидела рядом, с любопытством поглядывая на человека.
— Слазь, говорю! Уууу, Ирод. Манька, выдь на волю!
— Бабуль, да…
— Выдь, говорю! — и, продвигаясь боком к крылечку, погрозила парню пальцем. — Погоди, у меня в печи чугунок стоит, вот принесу щас кипятку.
Маруся качнула головой: что за напасть — ни один так другой — подхватила с комода цветастый плат и вышла на улицу.
Паренёк стучал молотком, вбивая в тонкое деревце трёхвершковые гвозди — если уж вырвать кто решиться, так чтоб с крышей вместе. Вечерний воздух отзывался на каждый удар звонко и протяжно. Маруся отошла к черёмухе, обхватила плечи руками и сказала насмешливо:
— Эй, Кольша, чего людям спокою не даёшь? Вечер на дворе, а ты по крышам лазишь. Угомонись.
Паренёк смолчал, по-прежнему не желая кого-то замечать.
— Слазь, чума. Слышь? А станешь дальше молчать, так я с тобой тоже боле говорить не буду.
Угроза подействовала. Кольша опустил молоток и посмотрел вниз. Угловатые брови потянулись к переносице, а хриплый голос, совсем не подходящий к застенчивому румянцу на скулах, произнёс:
— А как слезть-то?
— А залазил как?
— По лесенке.
— Вот по лесенке и слазь. Да шевелись, а то бабуля в самом деле кипятку принесёт.