Она не хотела сидеть спокойно в ящике, скреблась о фанерные стенки с упрямым, бесконечным постоянством. Вставала на задние ноги, а передними старалась зацепиться за край и вывалиться наружу. Но короткие негнущиеся ее лапы только скользили по гладкой доске. Плоские когти царапали фанеру, но не могли зацепиться. Так она скреблась часами, тупо и обреченно, падая, поднимаясь, снова падая. Когда же Нюрка ее жалела и выпускала на волю — бродить по комнате, черепаха топала вывернутыми ножками в угол и, упершись в стену, не поворачивала назад, а начинала скрести штукатурку. В ней не было проблеска ума или соображения, как в других, с детства знакомых Нюрке животных. Черепаха была словно пустая машина, лишенная чувств и ощущений. Со временем Нюрка поняла, что черепаха глуха для внешнего мира, что природа лишила ее слуха и голоса, отделив от человека и других зверей непреодолимой стеной. С нею нельзя было общаться, как с собакой, кошкой или как с птицей, ожидая ответного чувства, она жила своей глухой, одинокой, беззвучной жизнью, как дремучий мох в холодном лесу или черный гриб на старом дереве. И все же, поскольку черепаха была живой — двигалась, шумела панцирем, ела разную травяную еду, Нюрка жалела ее и часто выносила во двор. Во дворе росли высокие одуванчики — любимое черепашье кушанье. Она вытягивала морщинистую шею, хватала ртом белый стебель и пятилась назад, таща его за собой. Широко раскрывая маленький рот, похожий на птичий клюв, она постепенно заглатывала весь одуванчик вместе с желтым цветком и листьями. Большие листья она рвала кривыми негнущимися передними ножками. Ела долго и много, а насытившись, ползала по двору деловой, скорой походкой, будто преследовала какую-то цель, однако не было у нее никакой цели и никакого смысла не было в ее деловых движениях.
И все же в пустом, бесполезном, холодном этом существе были для Нюрки своя загадка и своя таинственная привлекательность. Черепаха словно хранила древнюю память об ином мире, откуда пришла сама, и одержимо, упрямо рвалась туда — в свое прошлое, в старинную свою старину.
Однажды Нюрке приснилась солнечная страна: высокие горы, тонконогие горцы с усиками над верхней губой, с острыми кинжалами на поясе. Приснились белый пляж и огромное море. Нюрка охнула от удивления и восторга, проснулась, но долго не открывала глаз, все еще живя в прекрасном мире, приснившемся ей, слушая шум синего моря.
Было у Нюрки старое тихое мечтание, неудовлетворенное вечное желание, перешедшее по наследству от умершей матери. Мать стеснительно мечтала побывать в красивой южной стране, у самого синего моря, где золотая рыбка исполняет человеческие хотения, где морские волны носят на себе расписные корабли. Но так и умерла, не увидев ни моря, ни золотой рыбки, оставив дочке эту мечту для осуществления.
«Я поеду туда», — решила Нюрка, поняв, что пришло время исполнить материнское желание, найти для себя в дальней дороге душевное согласие, а черепаху отвезти доживать век в высоких горах возле тонконогих горцев, пасущих овец и танцующих лезгинку.
Она выпросила на работе недельный отпуск, выписала полагающийся ей бесплатный билет и отправилась к прекрасному морю, которое пока еще жило где-то в ином пространстве, независимо от Нюрки и от Нюркиной жизненной судьбы. Ей предстояла немалая дорога с двумя пересадками.
Сначала путь ее пролегал по маршруту того поезда, где она служила проводником, ей было странно и удивительно чувствовать себя пассажиром на знакомой дороге, на знакомых станциях.
В Неясыти ее встретил Борис Гаврилович, которому она послала телеграмму, что будет проезжать мимо его нового местожительства. Они ходили по нагретой солнцем платформе. Борис Гаврилович смотрел на Нюрку, улыбался тихой улыбкой и не спрашивал ее о жизни и здоровье, как полагается спрашивать после продолжительной разлуки, а все время рассказывал о себе и о радостях своего нового существования.
— Нюра, милая, — вдруг виновато сказал он. — Я говорю и говорю, а ты молчишь. Извини, я до неприличия счастлив. Наверно, это смешно...
Он в самом деле был немного смешон незнакомой Нюрке в нем прежде размягченностью. Он был как несмышленый ребенок, а она, Нюрка, — как взрослая, умудренная жизнью женщина. Она хотела поделиться с ним своими печалями и заботами, но не стала: как-то неловко и вроде бы даже стыдно изливать свои невзгоды тому, у кого много благополучия и умиротворения — забывший свои страдания не поймет и чужих. Нюрка не знала, забыл Борис Гаврилович в новой жизни свои прошлые одинокие страдания или еще не успел забыть, но не стала ничего рассказывать. К тому же чувствовала, что рядом с его радостью, с его душевным покоем все ее печали — как ушедший сон или отболевшая рана.
Объявили отправление. Нюрка чмокнула Бориса Гавриловича в гладкую бритую щеку и ушла в вагон. Она высунулась из окошка, чтобы помахать на прощанье, и он сказал:
— Ах, забыл! У тебя где пересадка? Не в Косино?
— В Косино, а что?
— Я тебе напишу адресок, возьми, пожалуйста... Будет время, зайди... Там сын Веры Александровны в командировке...