Но в этот день Настя почему-то не явилась. Автобус приехал и уехал, а Насти не было. Фролов усомнился: может, проглядел ее с похмелья — и потопал к бане пешком. Баня работала, но в кассе вместо Насти сидела Полина, банщица женского отделения. Почему Настя не явилась, она не знала, да и никто этого в бане не знал: значит, случилось какое-то чепе.
Фролов постарался поскорее провернуть на складе свои дела — как ни скорее, а до обеда пробегался — и быстрым шагом направился к Насте домой.
Однако, слава богу, ничего с нею не случилось: дед заболел животом, сильная у него была рвота, пришлось вызывать врачиху. Сейчас дед спал, принял лекарства, а Настя отдыхала во дворе. Увидела Фролова, рассмеялась, сказала, как всегда, с детской наивностью и беззлобой:
— Прискакал! Чего надо?
— Как же не прискакать: на работу не явилась...
— А ты уполномоченный от завбаней?
— Я от себя уполномоченный. Мало ль, может, случилось что или другое какое происшествие.
— Не пугайся: жива-здорова. Ну, коли пришел, вон топор — свинья разворотила забор. Управишься?
— А чего ж тут управляться? — радостно сказал Фролов и пошел ладить покосившийся забор.
Работы было — раз-два плюнуть. Он дыру заделал, а заодно и подгнивший забор подпер. Настя подошла, постояла, смотря, как он работает. Он подмигнул ей, она улыбнулась — по-доброму, по-свойски. И оттого, что она так улыбнулась, Фролову стало хорошо, будто его обрызгал теплый дождик.
— Ты любишь меня, Серафим, — не спросила, а утвердительно сказала Настя.
— Люблю, — ответил Фролов, смотря в ее голубые спокойные глаза.
— Зачем? Какой тебе в том прибыток?
— Никакого прибытку, — ответил он. — Надеюсь, может, приметишь.
— Не примечу, — сказала она.
У него заледенело сердце от обиды, но он превозмог себя и проговорил, будто бы смеясь:
— Кто знает, может, усовестишься и приметишь?
— И не думай такое. Вот чудак! — Она ласково смотрела на него. Этот ее взгляд — чистый, открытый, без лукавства, добрый какой-то — всегда смущал Фролова: в словах ее был один смысл, а в глазах иной. И сейчас во взгляде ее он видел обещание. И хотя знал, что не слова обманывают, а глаза, все же хотел верить и верил (ибо вера слепа) ее глазам, не словам.
— Отчего ж не думать? — спросил он. — Ты ж свободная, нет у тебя никого. Или есть?
— Нету.
— Отчего нету-то?
— Любопытный ты очень, — сказала она, хмурясь. — Оттого, может, что подходящего не найду.
— А вдруг я и есть подходящий?
— Нет, Серафим. И не мучай себя, — почти ласково ответила она.
— Зачем же в письмах ты мне делала разные намеки? — с укором спросил он.
— Ну, виноватая, чего ж теперь... От тоски писала, страшно было...
Он молчал. И тогда она спросила:
— А за что ты меня любишь, Серафим, а?
— За что мужик бабу любит? Вот и я за то же.
— За что? — спросила Настя, спросила так, будто хорошо знала, за что Фролов ее любит, но хоть и знает, однако очень хочет услышать это от него самого.
— За тайну, — ответил Фролов.
Настя удивилась, она предполагала услышать совсем другое.
— Какую такую тайну выдумал?
— В каждом человеке — тайна. Нету человека без тайны...
— Так уж и нету?
— Нету. А ежели без тайны, то человек совсем нестоящий. Но нету таких, без тайны.
— А во мне какая же тайна? — спросила Настя. И снова так спросила, будто знала свою тайну.
— Тайна — она и есть тайна, — сказал Фролов. — Ее, может, вовек не разгадаешь.
— Да? — Настя приподняла брови, вглядываясь в лицо Фролова, словно хотела понять: а есть в нем самом тайна или нет ее. Посмотрела, улыбнулась и пошла к дому иной, какой-то незнакомой походкой, будто прибавилось у нее уважения к себе самой от сознания, что она хранительница какой-то тайны. Обернулась, проговорила через плечо: — А вот в тебе нету тайны, Серафим.
И засмеялась добрым своим, ласковым смехом, будто пошутила. Он тоже засмеялся — не от слов ее, а в ответ доброму ее смеху, от которого ему опять стало хорошо.
Эта хорошесть долго жила у него на сердце, он шел домой, а хорошесть не покидала его. Фролов медленным шагом двигался, неторопко, будто котелок со щами нес, боялся расплескать.
Возле своего дома увидел Ромку Кочина. Ромка опасливо стоял на почтительном расстоянии от забора, выглядал Анфису и почему-то держался за щеку, морщился, словно у него болел зуб или объелся он кислятины, вот и перекосило.
Анфиса стирала за сараем. Тугие, крепкие ее икры выпирали из голенищ. Узкая армейская юбка облегала круглый зад. Казалось, хлопни по нему ладонью, и он загудит, как колокол. Анфиса орудовала в корыте, все тело ее двигалось, и зад двигался. Ромка крякнул с тоской, позвал заискивающе:
— Анфиса!
Но она не услышала.
— Анфиска! — кротким голосом крикнул он.
Она обернулась, сдула с глаз волосы, сказала:
— Во, опять пожаловал гражданин, собственной персоной! Чего надо?
— То есть как «чего надо»? Домой пришел.
— Вон оно што! А это видал? — Она показала ему комбинацию из трех пальцев.
— Не греши судьбу, Анфиса, — осторожным голосом проговорил Ромка, не зная, агрессивным ли тоном продолжать переговоры или проявлять дипломатию. — Я домой явился.
— Нужен ты мне как собаке пятая нога! Иди, откуда пришел!