Читаем У пирамиды полностью

Вена — один из самых непоэтических городов, мне известных. Третий раз оказываюсь я здесь, и третий раз чувствую то же самое — отсутствие поэзии, даже как бы противоположность поэзии, разлитую в воздухе. Как в других местах бывает разлита «стихия поэзии», так стихии антипоэзии — здесь. Что, собственно, «сие означает» и можно ли как-то объяснить это — вполне, конечно, иррациональное чувство? Вот одно из объяснений, среди прочих возможных. Всерьез принимать его не следует, но все-таки, вот оно: в Вене есть река, но ее как бы нет. Город стоит на Дунае, но Дунай не играет в нем никакой роли, Дунай всегда где-то там, за домами, высокими и чудовищными. Между тем, из всех четырех стихий поэзии наиболее, на мой взгляд, родственна — стихия воды. Все четыре нужны, конечно, поэзии и в поэзии, а все же наиболее поэтична — вода. Поэтому такая поэзия есть в Петербурге, в Венеции (где ее, впрочем, уничтожает туризм), в Амстердаме, в Копенгагене, вообще в морских городах. Одной большой реки достаточно, чтобы город ожил и зазвучал, но такой реки, к которой то и дело выходишь, как выходишь к Сене, к Темзе и Тибру. Здесь к реке вообще не выходишь, ее нет. То есть этот город создавался людьми, которые имели все возможности обыграть в нем реку, дать реке заиграть в нем и городу заиграть от соприкосновенья с рекою, все возможности окунуть его в эту струящуюся и сверкающую стихию, наполнить его отражениями, отблесками и бликами — что, конечно же, существо поэзии и составляет — но которые ничего этого не сделали, не удосужились, не захотели, загородили Дунай домами. Людьми, следовательно, которым до поэзии дела не было, которые к меланхолическому созерцанию склонности не имели, игре отражений не предавались. Даже набережной порядочной не построили. Знали толк в имперских побрякушках, во всем этом показном и мишурном, опереточно-вальсовом, целую ручки, садитесь, сударыня. Но никакой глубины не чувствовали. Глубины и нет в этом городе, безнадежно прозаическим, холодном и трезвом, не просто трезвом, но, что еще противнее, фальшиво-поэтическом, опереточно-поэтическом… Впрочем, все это рассуждения раздраженного туриста, не более, игра ума, которой предаешься по пути на вокзал… целую ручки, действительно, до невстречи, до никогда больше, вот и поезд уже отходит…

МАЛЕНЬКАЯ ОШИБКА, НО ВСЕ ЖЕ.

В замечательной, умнейшей и остроумнейшей статье Ходасевича о стихах капитана Лебядкина читаем: «Потому-то и сам Смердяков, принципиальный отрицатель поэзии, желая предстать перед Марьей Константиновной в своем лучшем, светлейшем аспекте, не только помадит голову и надевает лакированные ботинки, но и поет куплетцы собственного сочинения»:

Непобедимой силойПривержен я к милой.Господи поми-и-луйЕе и меня!Ее и меня!Ее и меня!

В самих «Братьях Карамазовых» это место выглядит так: Алеша, сидящий в беседке, слышит, как кто-то садится на «низенькую старую скамейку между кустами». «Один мужской голос вдруг запел сладенькою фистулой куплет, аккомпанируя себе на гитаре; [следуют те же стихи]. Голос остановился. Лакейский тенор и выверт песни лакейский». Через несколько строк следует второй куплет: «Ужасно я всякий стих люблю, если складно, продолжал женский голос. — Что же вы не продолжаете?

Голос запел снова:Царская коронаБыла бы моя милая здорова.Господи поми-и-луйЕе и меня!Ее и меня!Ее и меня!

— В прошлый раз еще лучше выходило, заметил женский голос. — Вы спели про корону: „была бы моя милочка здорова“. Этак нежнее выходило, вы верно сегодня позабыли.

— Стихи вздор-с, отрезал Смердяков».

Нигде, как видим, не сказано, что это были куплетцы его собственного, смердяковского, сочинения; наоборот — сама возможность в них что-то забыть, переврать строку, перепутать слова намекает — хотя лишь намекает: переврать можно ведь и свой собственный текст — на то, что куплетцы вовсе не Смердяковым сочинены, но что существует, до и помимо смердяковского исполнения, их как бы канонический текст.

И в самом деле — стихи эти не смердяковского производства; не сочинены они и самим Достоевским (как сочинены им за и для капитана Лебядкина его, Лебядкина, несравненно интереснейшие вирши). В «Старой записной книжке» Вяземского читаем: «В начале нынешнего столетия была в большом ходу и певалась в Москве песня, из которой помню только первый куплет:

Непостижимой силойЯ привержен к милой.Господи помилуйЕе и меня.

Ее приписывали одному важному духовному лицу. Сохранилась ли она где-нибудь? Вот вопрос, который часто задаешь по поводу литературных и поэтических преданий… и т. д.»

На вопрос этот ответить нетрудно: да, хотя и с лакейским вывертом, сохранилась.

* * *

Набоков, как известно, терпеть не мог Томаса Манна. А Томас Манн никогда, наверное, и не слыхал о Набокове. И что же мне теперь делать, если я люблю их обоих?

* * *

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже