«Закрой-ка ты, Дмитрич, поплотней дверь за собой да с такими глупостями в другой раз ко мне не ходи, не расстраивай меня. А то, не ровен час, я из тебя гоголь-моголь сделаю».
Привстал маленько с табуретки-то. А он шасть за дверь!.. Уж снаружи орет:
«Я это дело так не оставлю! Где это видано, чтоб кобели по столам разгуливали, кто такую моду завел!»
Ну, я эти самые слова без внимания оставил. На улице ори сколько хошь. На то она и улица.
На следующий день уже под вечер опять собак на прогулку пустил. Сам на лавочке сижу, покуриваю. Глядь, что такое? Бежит мой кобель, а на самом, как хомут, оконная рама надета. Перепужался, видать, под крыльцо лезет, а рама-то не пускает, еще о стекла всю шею изрежет. Насилу я его поймал, стащил с него раму, разбил, в дрова кинул, а кобеля — в сарай под замок.
Только управился — вижу, гостек ко мне спешит, Дмитрич опять потрафляет, а сам еще издали шумит:
«Теперича бутылкой одной не отделаешься! Теперича попляши у меня, чтоб я тебе кобеля твово назад воротил».
А я так спокойненько ему в ответ:
«На излечение тебя, Дмитрич, определить надо, потому, говорю, что последний разум пропил».
А он:
«Ладно, мол, теперича поглядим, кого куда на излечение. Идем-ка лучше ко мне. Я твово кобеля на месте преступления прямо на столе застал да и запер. Дверь лопатой снаружи подпер, теперь не выскочит. Иди выкупай, не то я его там же и порешу, возьму топор и порешу, чтобы не безобразил…»
Выслушал я все эти безобразные речи, потом встаю, беру этак деликатно Дмитрича под локоть, как девушку хорошую, и веду его прямо к сараю.
Идет, а сам ужимается. Значит, страх берет, как бы я ему не поддал маненько. Ну, я, известно, и пальцем его не тронул, только дверь отомкнул:
«Гляди, говорю, пьяная твоя рожа…»
Он как глянул в сарай, а Секрет на соломе лежит, что твой помещик развалился. Дмитрич даже закрестился.
«Чур меня, чур меня, говорит, видать, и вправду померещилось. Самогону я вчера, значит, лишку хватил. Вот оно и почудилось».
Ну, отпустил я его, дурака, чин по чину, никакого увечья ему не причинил. Только пришел домой, стал чай себе кипятить, слышу — дверь заскрипела, гляжу, опять он тут.
«Нет, кричит, не померещилось мне! Был в гостях твой окаянный кобель, был и раму с окна унес. Головой, знать, вышиб».
Ну тут уж и я осерчал маненько, уж больно он мне со своей колготней надоел. Говорю ему:
«Этак, милый, ты завтра скажешь, что кобель мой и фатеру твою унес. А ну-ка марш отсюда!» — да его коленом под известное место. Так птичкой от меня и вылетел.
И вот ведь какой дотошный — сам летит, а сам на лету орет:
«Раму-то, раму хоть отдай!»
Ну уж я ему такую раму дал, долго теперь помнить будет! — Коля самодовольно рассмеялся и налил себе в блюдечко чай.
— Зря все-таки ты с ним так нехорошо, — нерешительно сказал я, — ведь он все же прав. Секрет у него столько дел натворил, а ты еще его же и поучил.
— Вперед умнее будет! — беззаботно ответил Николай. — А Секрет-то, видать, молодец, сообразительный оказался. С тех пор как его припереть хотели, больше к Дмитричу ни ногой. Оробел, видно, как раму башкой высадил.
Потом мы с Колей говорили о том, что скоро можно будет сходить в лес, погонять зайчишек. Время прошло незаметно. Коля ушел, когда уже совсем стемнело. Вскоре после него явился и Сережа.
— Ну, танцуй! — приказал он.
— Принес? Давай скорей! — обрадовался я.
— Сперва танцуй.
Ничего не поделаешь — пришлось немножко потанцевать.
И вот в моих руках четвертушка белой бумаги, кажется, листок из тетради.
Сережа оказался на этот раз крайне деликатен, сейчас же ушел в столовую ужинать, оставив меня одного с моим драгоценным подарком.
С замирающим сердцем я развернул листок. На внутренней его стороне карандашом было написано всего несколько слов. Соня писала: очень жалеет, что я простудился, надеется, что скоро поправлюсь и мы опять пойдем на речку или в лес.
Все это было хорошо, но самое основное — в конце. Там стояла подпись: «Твоя Соня».
Моя Соня! Она сама это написала. Ах, из-за этих двух слов «твоя Соня», да еще написанных ее же собственной рукою, — из-за этого стоит и поболеть.
С этого дня и до конца своей болезни — а она продолжалась почти целую неделю — я каждый раз, как только Сережа шел в городской сад, посылал с ним письмо и каждый раз в тот же вечер получал ответ.
К сожалению, я так и не придумал за всю неделю, о чем бы таком особенном написать, чтобы Соня почувствовала, что такое письмо мог написать только я, и только ей одной. Писал же о том, как скучно сидеть дома и как хочется поскорей ее увидеть.
Соня отвечала в том же духе. Единственно, что в этих письмах было особенного, — это, что письма ко мне были подписаны «твоя Соня», а мои к ней — «твой Юра».