– Вот как в детстве, точно. – Также заставляя себя улыбаться сквозь мучения, согласился Шелков и прилег к ней почти на самый край кровати, прижимаясь к материнской груди.
– Если умру сейчас, Николушка, то завтра ты нас с отцом рядом похорони, как полагается. И отцу Иоанну три рубля дай на нужды храма. Много всего благого видели мы от батюшки нашего. Пусть храм, где он служит, процветает; или может людям, служившим там, кому деньги надобны сейчас, – теплый голос Прасковьи Алексеевны весьма успокаивал Николая, что он даже не сразу осознал, что она секунду назад говорила о своей кончине.
– Ладно тебе, маменька, будет тебе… Я собираюсь завтра за лекарством для тебя ехать, – проговорил Николай, отрицая уже очевидную для всех правду слов матушки.
– И где ж ты лекарство купишь? Уж не смеши сам себя. Деньги-то где, сынок? – сквозь слезы, но все еще с улыбкой говорила матушка.
Целуя ее бледные руки, Николай шептал:
– Есть же деньги сбереженные, матушка.
– Ой, ты побереги их. Они тебе нужнее теперь, чем мне, родной. – Прасковья Алексеевна наконец начала вытирать свое мокрое лицо.
Плакали уже оба, мать и сын, прекрасно зная, что весь дом их слышит, и не желая, чтобы кто-то входил к ним. Раз уже кончина неизбежна, то они хотели разделить ее лишь на двоих.
Аккуратно поправив скомканные волосы сына, Прасковья Алексеевна еще тяжелее задышала:
– Ох, сыночек, мил-л-ленький… Ох… миленький. Ты обними, обними меня покрепче. – Она стала быстро глотать воздух ртом.
Прижавшись к маменьке, Николаю только и оставалось плакать, мимолетно целуя ее. Затем он как будто спохватился и, резко вскочив, закричал: «Дуняшка, сюда, сюда, скорее!» – Продолжая держать слабеющие кисти рук матушки в своих молодых и сильных, а главное, теплых руках, он звал кухаркину дочь, сам себе не разъясняя, что толком она может сделать.
Дуняшка с Феклой и Федором, что остались у дверей, влетела в комнату и тоже в слезах упала к Прасковье Алексеевне.
– Барыня… – захлебываясь, причитала девица. – Не покидайте! Не оставляйте! Ведь вы – все одно, что мати для меня вторая. Уж дважды убогую дщерь свою сиротой сделаться не велите.
Та лишь, превозмогая бессилие, погладила кухаркину дочь по темноволосой голове.
– Дитятко ты мое, Дуняшка, устроится жизнь у тебя… Устроится как-нибудь, лебедушка.
Николай в это время ходил из стороны в сторону и умолял Господа, чтобы Он даровал всем им сил справиться и с этим горем. Николай чувствовал себя ничтожно, потому как ничего не мог предпринять, чтобы сия ситуация улучшилась. Услышав вновь стоны маменьки, он ринулся к ее кровати и взял ее за руки. Ему показалось, что в этих руках совсем перестала двигаться кровь. Теперь уже после стольких перенесенных телесных мучений Прасковья Алексеевна сделала необычно просветленное лицо.
– Геннадий… – тихо произнесла она, смотря перед собой, и, покинув многострадальное тело, перешла в благодатную жизнь.
Часть третья. В путь!
Глава первая
Ночь выдалась изрядно каторжной, мучительной. Все это время Шелков не смыкал глаз. Душа его испытывала самые разнообразные чувства: и отчаяние, и боль, и вину, и злость, и даже страх. Он то выходил на улицу, то вновь возвращался в избу. Все остальные, казалось, каким-то образом смогли принудить себя ко сну, однако, частенько проходя мимо Дуняшки, Шелков мог слышать ее тихие всхлипы, и не ясно было, спит она или все же нет. Шелкову, напротив, дышать и плакать уже было настолько тяжело, что, казалось, моральные силы его иссякли. Ни в одной части избы или двора Николай не мог находиться более нескольких минут: пребывая на одном месте чуть больше, чем на предыдущих, память его тут же охватывали счастливые и печальные воспоминания о Прасковье Алексеевне и Геннадии Потаповиче, которые с каждым мгновением все более убивали сейчас его. Частенько он заглядывал и в ту убогенькую комнатушку, где покоилось мертвое тело маменьки, но от невыносимого осознания, что более уже она не поднимет на него своего светлого успокаивающего взгляда, он быстро покидал ее и каждый раз, выбегая на улицу, трепал себя за волосы и протяжно мычал. Задремать он смог только лишь к завершению ночи, упав на старую скрипучую лавку у избы, совершенно не тревожась о том, что всякий проходящий мимо мог принять его за несчастного пьянчужку.
Наутро игривые лучи рассвета выглядели особенно бессмысленно. При всем великолепии золотистого солнца, они казались совсем пустыми. Никого не радуя и не успокаивая, они проползали по дорогам, крышам и деревьям. Одинокая лавка, на которой некогда дремал Николай, выглядела такой же несчастной и «истрепанной жизнью», как теперь купеческий сын.