Эти слезы!.. Они были сиротскими, сколько она себя помнила. Точно такие же, злые и горькие, без всякого спросу выжимались из отчаянно зажмуренных глаз в раннем детстве. Она плакала там, в Сытыгане, где мать пуще всех любила себя, а Никсик любил мать. И не было после смерти бабушки никого из людей, кому Олджуна могла бы поведать о своих маленьких и больших горестях. А люди, снедаемые собственными напастями, не сумели бы понять, не пожелали б и слушать. Поэтому единственным другом, который всегда охотно внимал сбивчивым рассказам девочки и которому она никогда не лгала, была долина.
Олджуна и сама любила слушать землю, лежа в теплой траве. Привыкла беседовать с долиной вслух, выговаривать свои обиды в мягкую почву, уткнувшись в нее лицом, как в матушкины колени. Материнское сострадание Элен нисколько не оскорбляло гордости и давало Олджуне силы вставать и жить с улыбкой.
«Когда-нибудь я выйду замуж, – мечтала она, – и наконец-то уйду от багалыка. Освобожу его и сама освобожусь».
Скоро Олджуну явились сватать люди из аймака, лежащего выше по течению. Сначала она обрадовалась, затем подумала: а как же Элен? В том, что долина проживет без нее, сомнений не было. Не сосчитать утерянных и оплаканных ею детей, уехавших в разные стороны света и ушедших по вечному Кругу. А сможет ли жить без долины сама Олджуна? Не будет ли эта тоска хуже всего, что ей довелось испытать до сих пор? Как же забыли заскорузлые корни ее памяти о сходе, о тогдашней детской скорби и яростном бунте?!
Ох, нет же, нет, неизменными остались думы! Приневолят уехать – задохнется в чужом воздухе, словно рыба, выброшенная из воды, погибнет в немилом краю. А если не погибнет, то раненым зверем добредет по незнакомым чащам, змеею доползет в родную долину!
Хорсун не стал принуждать к замужеству. Олджуна ответила сватам отказом. Позже одного за другим отвергла всех женихов. Последним в той череде отклонила предложение парня, живущего в Элен. Тут не то чтобы жених лицом-статью не вышел или род был захудалым. Напротив, родителей юноши уважали в долине, он давал за невесту знатный калым. Показался не таким уж глупым, хотя пялился на Олджуну в восхищении, будто впервые узрел и вовсе не она побила его когда-то в детстве колючей еловой веткой. Все подобралось ловко, точно Дилга подгадал суженого к долгожданному счастью воспитанницы багалыка. Но сваты явились ближе к вечеру, а не далее как утром того дня долина выслушала от Олджуны смятенную весть о постигшей ее любви. Имя избранника не было новостью, ибо часто срывалось с девичьих уст. Однако теперь упорное детское желание видеть в Хорсуне отца обернулось молодым, столь же настырным влеченьем, рухнувшим на Олджуну нежданно и без всяких оснований. Голова ее, до того, оказывается, такая легкая и беспечная, набилась новыми мыслями о багалыке плотно, как туес брусникой. А Хорсун, отвлеченный своими думами, ведать не ведал, что каждое его движение окутывается благоговеньем в глазах Олджуны. Не был способен обнаружить это пылкое, кричащее обожание, полное новых надежд.
Она изучила все места, куда багалык ходил и ездил, даже озера, на которых рыбачил и охотился на уток. Она удалялась, если Хорсун бывал в дурном настроении, и, наоборот, старалась попасть на глаза, если хоть немного улыбался. У камелька нагибалась так, чтобы ее округлые бедра смотрелись еще выпуклее и крепкие икры были видны из-под платья. Утром, подавая на стол, как бы невзначай касалась его рук и становилась ближе, обдавая теплом юного тела, запахом мытых с душистой травою волос, влекущей тайной, что страстно стремилась открыться.
Удостоенная однажды похвального слова, летала словно на крыльях. После сникла, поняв, что скуповатая похвала и сопровождающий ее взгляд были отеческими. Совсем не такими, каких теперь вожделели истомленное сердце и вызревшая, налитая спелыми соками плоть.
Сколько раз она мечтала, что Хорсун окликнет и позовет! Не мигая, смотрела на занавеску, отгораживающую в юрте женский угол. Сосредоточивала взгляд в точке, где стояли правые нары, и удивительно, как дыру в ровдуге не прожгла. Но, конечно, не занавеска, а равнодушие к женским уловкам защищали багалыка крепче всякой брони. И еще – память о мертвой женщине, к которой он был привязан более, чем иной муж к живой.
Олджуна возненавидела Нарьяну за то, что та не хочет отпустить его от себя. По ночам назойливые мысли о покойной «разлучнице» вызывали жуткие видения. Впрямь как живая возникала перед глазами Нарьяна: то подметала щепу перед камельком заячьей лапкой, то улыбалась из-за занавески, качая ребенка в руках…
– Ты умерла, – жмурясь, шептала Олджуна в подушку тряскими от страха губами. – Тебя нет, ты – призрак!
«Я есть, – долетал до ушей едва слышный шепот. – Я – есть, потому что меня помнит Хорсун».
Что-то тихо скрипело под дверью, доносились слабые шаги и шорох платья. Домашние духи, – уговаривала себя поверить Олджуна и засыпала под утро, с головой укутанная в одеяло.