Его вопрос притупляет мою бдительность, и я отвечаю, не задумываясь. Вероятно, он сделал это умышленно.
— Пробуждение, — говорю я.
— Потому, что ты не помнишь о том, что произошло? — спрашивает доктор Хатт.
— Нет, — говорю я. — Потому что в это мгновенье я не помню, где нахожусь или что делала, и это похоже на то, будто я снова прихожу в сознание в госпитале.
— Это имеет смысл, — говорит он. — Что еще?
— Я слишком много думаю обо всем, — признаюсь я. — Что я говорю, что делаю. Обо всем. Это очень раздражает.
— И?
— Я точно уверена, что делаю все неправильно, — говорю я.
— Что вообще все это значит? — спрашивает он. Я смотрю на него, а он улыбается. — Серьезно, Гермиона. Я обещал не задавать никаких глупых вопросов. Просто объясни мне это.
— Хотелось бы, чтобы я смогла рассказать вам об этом, — признаюсь я. — Но я не могу. Это не отрицание или умышленная попытка ввести в заблуждение. Это не то, чего я стыжусь. Я по-настоящему рассержена. И если бы я могла рассказать вам о случившемся, я бы прокричала об этом с крыши.
— Но ты не помнишь, — заканчивает он мою мысль за меня.
— Дело не только в этом, — говорю я ему. — Я не помню, что у нас было на ужин в прошлую пятницу, но я точно помню, как ужинала. Я не помню, как просила Санту о велосипеде, но я помню, как нашла его рождественским утром. Это — нападение на меня — просто огромное белое пятно. Я не помню ничего и поэтому не могу ничего чувствовать. Только я
— Тебе бы помогло, если бы я сказал, что это вполне допустимо? — спрашивает доктор Хатт. — Что это нормально, даже с учетом потерянного времени?
— Да, — отвечаю я, задумавшись на мгновенье. Эти провалы в памяти никогда бы не происходили, если бы я была нормальной. — Это хорошо помогает.
— Расскажи мне, на что были похожи ощущения, а не то, на что, как ты думаешь, они должны быть похожи, — просит он.
— Это как история, которую мне кто-то рассказал, — говорю я. — О девушке, которая уехала в лагерь, а вернулась совсем другой. Мне плохо, когда я думаю об этой девушке, потому что с ней произошло нечто ужасное, но это не сочувствие. Сочувствие — это когда ты понимаешь чью-то боль. Сострадание означает, что ты чувствуешь себя плохо из-за этого, именно это я и чувствую. Сострадание к самой себе. Это разъединение. Я знаю, что произошло. Я просто не помню этого. Разве что, когда кто-то напоминает мне, тогда я чувствую себя человеком, который сел в тот автобус, который пошел в тот вечер на танцы. Но сама по себе я не часто вспоминаю об этом.
— Ты хочешь вспомнить? — спрашивает он.
— Я не знаю, — отвечаю честно. Я отвожу взгляд и терзаю шов на обитом тканью подлокотнике стула, на котором сижу. — Я не знаю, будет ли мне от этого хуже или лучше.
— Твои родители сказали, что ты много бегаешь, — замечает он. — Ты же понимаешь, что это защитный механизм, да?
— Так было до аборта, — говорю я, снова глядя на него. — Это я помню.
— Ощутила ли ты разъединение с эмбрионом? — спрашивает он.
— Да, — признаюсь я, — почувствовала. Но я не думаю, что это также отрицание. У меня не было утренней тошноты, я никогда не ощущала себя как-то по-другому, даже после того, как узнала, что беременна.
— Итак, чтобы быть уверенным, что правильно тебя понял: ты не ощущаешь правильной реакции, потому что не помнишь о том, что произошло? — произносит доктор Хатт. — И если ты не помнишь момента, когда изменилась, тогда изменилась ли ты вообще?
— Да, именно, — соглашаюсь я. Я могу чувствовать, как наклоняюсь вперед и возвращаюсь назад. Так происходит с тех пор, как все говорят мне о том, что имеет определенный смысл. — Ну, практически. Когда бы я ни проснулась, наступает этот момент. И в первый день возвращения к черлидингу, без стопроцентной уверенности в том, что ни один парень из моей собственной команды не мог изнасиловать меня, было неловко.
— Ты думаешь, что они не могли бы? — спрашивает он.
— Большинство из них я знаю всю свою жизнь, — отвечаю я. — И я думаю, что смогла бы заметить, если бы они скрывали что-то подобное. Может, это та часть, где я вступаю на территорию абсолютного отрицания. Тест ДНК снимает с них все подозрения. Я не уверена, но справляюсь, когда внушаю себе, что это не мог быть ни один из них.
— Пока мы говорим о твоих товарищах по команде, — говорит он. — Как я понимаю, ты и Лео Маккена встречались? В своей анкете ты только указала, что разорвала свои отношения. Почему ты сделала это?
— Если мне необходимо быть честной, то я должна вам признаться, что мы как бы оба бросили друг друга, — говорю я. — Громко и на публике. А затем я как бы ударила его по лицу на уроке химии, что, вероятно, выглядело, как ничем не спровоцированное нападение.
— Интересно, — замечает доктор Хатт и делает запись. — За что?
— Я пропустила первую неделю занятий в школе, и за это время распространились исключительно гадкие слухи обо мне, — говорю я. — Лео мог прекратить эти сплетни, но не сделал этого. Он ревновал.
— Ревновал к чему?