С грохотом захлопывается дверь подъезда. Я иду, спотыкаясь и чертыхаясь, по мокрой неровной асфальтовой дорожке к Ленинскому проспекту. Здесь нет ни одного фонаря, в этой ее дыре. Непроглядная темень. Какие-то существа — люди? собаки? — шумно возятся справа от меня в невидимых кустах, пыхтят и ломают ветки.
«Не надо бы мне больше сюда приходить. Не надо мне к ней приходить», — вяло думаю я и прекрасно понимаю, что приду, приду еще не раз.
…поди ты, чертище, к людям в пепелище, посели, чертище, свою чертищу Иосифу в избище, а в той избище, не как ты, чертище, со своей чертищей живут людища мирно, любовно, друг друга любят, других ненавидят. — Ты, чертище, вели чертище, чтоб она, чертища, распустила волосища: как жила она с тобой в челнище, так жил бы Иосиф со своей женой в избище. Чтоб он ее ненавидел. Не походя, не поступя, разлилась бы его ненависть по всему сердцу, а у ней по телу неугожество, не могла бы ему ни в чем угодить. Как легко мне будет отступить от тебя, как легко достать шапку из озерища, тебе чертищу, хранить шапку в озерище, от рыбы, от рыбака, от колдуна. Чтобы не могли ее ни рыбы съесть, ни рыбак достать, ни колдун отколдовать…
Вообще-то я решил как можно реже залезать в человеческие дома. Это довольно опасно: я еще не совсем привык к разнице масштабов и не уверен, что в случае чего смогу быстро и вовремя сориентироваться… Прихлопнут — и все.
Но в это окно я не могу не залезть.
Большая светлая кухня. Что-то невнятно бормоча, крупный вонючий ребенок месяцев десяти от роду ползает на четвереньках, ищет на полу соринки и крошки, подбирает их и сует в свой слюнявый рот. У замусоренного стола сидит женщина — его мать или, возможно, няня. На вид ей лет сорок — но, скорее всего, меньше, причем лет на десять. Это я знаю по опыту — с женским возрастом я здесь поначалу все время ошибался. Итальянки очень хороши лет до девятнадцати, а потом как-то вдруг, сразу, стареют. Или не стареют даже, а высыхают на солнце, сморщиваются, точно вяленые бананы.
У этой тоже смуглая иссохшая кожа, вся в мелких прыщах и точечках и такие большие круги вокруг глаз, будто она в темных очках. Своими тусклыми карими глазами она безразлично пялится в экран телевизора, из которого сейчас не доносится ни звука.
Приклеившись к внутренней стороне подоконника, я сижу неподвижно вниз головой и тоже смотрю.
Там, на экране, эта ужасная харя, вся в угрях и оспинах, — наш теперешний президент. Его избрали, когда я уже был в Италии, но я помню эту дурацкую историю, как же, как же. Перед самыми выборами его якобы пытались отравить, и был дикий скандал, и он лежал в реанимации при смерти, весь бледно-зеленый, со странно испортившейся кожей, и врачи мрачно и взволнованно говорили в телекамеры, что у него, мол, никаких шансов — уже, считай, покойник. Так его и выбрали — можно сказать, посмертно, из жалости. А он на следующий день взял да и выздоровел. Впрочем, выглядит он с тех пор действительно как покойник. Я сначала думал, что это просто грим такой, но, видимо, все-таки нет, действительно что-то с кожей. Может, он и впрямь траванулся тогда чем-то, кто знает… Но в любом случае тот, кто сделал его предвыборную кампанию, пиарщик очень талантливый, что и говорить.
Его лицо показывают крупным планом, во весь экран. Язвы и рытвины довольно неумело зашпаклеваны чем-то вроде тонального крема. Он смотрит в камеру, не мигая, без всякого выражения и молчит. Потом губы его медленно разлепляются. Он словно собирается что-то сказать, но так и застывает с открытым ртом. Зато теперь я снова слышу
— Военные действия я считаю нормальным…
Она продолжает говорить, но ее монотонные слова заглушаются страстным итальянским переводом:
— …нормальный ответ на любую угрозу целостности России. Осуждение со стороны мировой общественности меня мало волнует, когда речь идет об интересах моей страны…
— Бастардо! — с чувством обращается к телевизору смуглая женщина. — Фашиста!
Пузатый ребенок, бубня и громко икая, подползает к моему подоконнику и корячится на полу, пытаясь подняться на ноги. Я немного отвлекаюсь на него, а когда снова смотрю в телевизор, картинка там уже другая.
Итальянский диктор почти с искренним возмущением комментирует то, что он называет «речью президента России». И, что странно, он говорит так, точно все эти слова о «целостности» и «общественности» действительно произносил перемазанный тональным кремом тип с открытой пастью и немигающими глазами, а не тихий женский голос за кадром. Диктор бодро рассуждает о тоталитаризме, жестокости, о правах человека, о каких-то вооруженных столкновениях и военной угрозе.
Потом на экране снова возникает неподвижное лицо президента. Фотовспышки разливаются по его коже блестящими зеленоватыми пятнами, но я смотрю на другое пятно. Оно красно-рыжее. Оно то появляется, то исчезает в самом углу кадра — оператор явно захватывает его случайно. Я, кажется, понимаю, что это за пятно. Прядь волос — рыжих, выкрашенных хной.
Яд. Прозрачный клейкий яд скапливается внутри меня.