Куликов метался по кабинету Тимофея Тимофеевича и в бессильной злобе скрежетал зубами. Неужели у него вырвут добычу, лишат возможности тиранить безответное существо?! Неужели Ганя осмелится выдать его отцу, рассказать всю правду? Что тогда? Положим, он мог бы сейчас задушить их обоих, но… но это крайность и при том очень рискованная! Идти в каторгу, когда можно уладить все по-хорошему. Ведь удача была так близка! Он рассчитывал сегодня хоронить старика, и, не прекрати старый хрыч принимать «целебные» лепешки, он непременно протянул бы ноги. В расчете на это Куликов и дал себе полную волю с Ганей, не считая нужным поберечь ее хоть от наружных изъянов! И вдруг!.. Свидание!.. Нет, этого он не ожидал. Не предвидел и попал впросак. Ну, да не беда! Даже в случае разрыва у него останутся 50 тысяч, да других денег и бриллиантов на столько же! Жить можно… Уеду… Но дешево я все-таки не сдамся! Посмотрим еще и поборемся!
Между тем, старик Петухов увел дочь в спальню, заперся с ней и, посадив Ганю в кресло, упал перед ней на колени.
– Ганя, счастье мое, жизнь моя, прости меня, я вижу, что загубил тебя, – говорил он, рыдая и целуя руки дочери.
Ганя сидела неподвижно, плохо сознавая происходящее и боясь шевельнуться, чтобы не очнуться к роковой действительности.
– Господи, да если бы мне во сне приснилось что-нибудь подобное, я с ума сошел бы! Ослеп я, что ли, старый дурак! Дочь моя, прости, прости меня! Кто вернет тебе потерянное?! О, как ты страдаешь! Так не страдают и в каторжных тюрьмах! Черточки в лице не осталось прежней! Если бы не голос, я не узнал бы тебя! Свят, свят, свят!
– Папенька, мы опять вместе, милый папенька, вы не отпустите меня от себя?
– Ганя, Ганя, только перешагнув через труп мой, возьмут тебя от меня!
Минуту длилось молчание.
– Дочь моя, – сквозь слезы, душившие его, говорил старик, – да скажи же мне, что с тобой?! Ты несчастна, это я вижу, но в толк не возьму, какие припадки у тебя делаются! Ты всегда была так здорова, что я не помню даже случая легкого недомогания! Кто тебя лечит? Что у тебя?!
– Папенька, я совсем здорова, ничего не болит у меня и никаких припадков нет.
– Но ты посмотри, посмотри на себя! С радости ты, что ли, так исхудала, покрылась такими синяками, струпьями!
Ганя тихо плакала. Она не решалась еще сказать отцу правду, но чувствовала непреодолимую потребность высказаться, излить наболевшую душу. Если бы Куликов был здесь и Ганя встретила бы его взгляд, то, конечно, даже мысль одна об откровенных излияниях не пришла бы ей в голову! Свидание же с отцом наедине как-то окрыляло Ганю, делало ее самостоятельнее, смелее. Страх предстоящих истязаний не останавливал ее. Нет! Она не была трусливой и еще менее малодушной, но муж имел какую-то неразгаданную, непонятную власть над ней, порабощал ее волю и тогда делал что угодно – она превращалась в безответного ребенка. В эту минуту мужа не было, и она постепенно делалась самостоятельнее, постепенно избавлялась от гнета, сковывавшего ее волю. Старик Петухов точно угадывал это состояние дочери и медлил, давал ей время «отойти», подобно тому, как отходят онемевшие члены тела, бывшие долго в ненормальном положении.
Они молчали. Ганя по-прежнему сидела в кресле, а старик лежал у ее ног, обняв колени дочери, и с неясностью смотрел на ее страдальческое лицо.
– Ах, я дурак старый, злодей своего дитяти, – шептал Тимофей Тимофеевич, – и как мог я допустить это, где были глаза у меня, что сталось с рассудком? О, горе извергу!! Я жестоко отомщу за поругание твое, дочь моя!!
Он почти угадывал истину, хотя Ганя ничего еще не сказала ему. Этот изнуренный вид, следы побоев, потухший взор, худоба – все это говорило красноречиво о пережитом. Никакая болезнь не может сделать такой перемены. Здесь, очевидно, кроме физических, были жестокие нравственные страдания, душевные муки. Тимофей Тимофеевич вспомнил, с каким упорством зять не хотел привести к нему жену и согласился только тогда, когда он неожиданно сам собрался идти к ним. Вспомнил он неопределенные, уклончивые ответы зятя относительно болезни Гани: ему удалось однажды уловить магический взгляд Ивана Степановича, брошенный на жену, которая сразу испуганно притихла. Все то, на что он прежде не обращал внимания, теперь представлялось ему ясным доказательством истинной причины увядания дочери.
«А я-то сам, – думал старик, – разве я не подчинился ему и не сделался жестоким? Зачем я почти насильно заставил Ганю идти за него замуж? Как мог я уволить без повода, причины и даже объяснения моего старого верного слугу Степанова, чего ради я сократил всем рабочим плату, ввел суровые штрафы? Что мне, больше барыша захотелось? Сколько слез и горя причинил я всем своим служащим, и в результате сам должен был наполовину сократить производство, терпеть убытки. Кто был моим коварным советчиком? Кто искал слез людских?»