— Лейтенант, зачем разговаривать в таком тоне? Мы могли бы вместе заниматься этим вопросом. Ведь у нас одна и та же цель!
— Не уверен. Чего, например, хотите вы?
— Естественно, чтобы убийца был задержан.
— Любопытно. А я-то думал, что вы хотите стать мэром.
Оренцстайн, казалось, не заметил колкости.
— Джек, можно я буду называть вас Джеком?
— Вы это только что сделали.
— Джек, многие считают, что Гунц чересчур затягивает дело.
Голд хотел возразить, но Оренцстайн продолжал:
— Отношения Гунца с национальными меньшинствами складываются не лучшим образом. Он унижал испано-говорящих полицейских, его репутация среди черных — чудовищная; он отталкивает женщин сальными шуточками, он примитивный расист, с ним все понятно. И за это расследование он взялся без особого рвения. А почему? Жертвами все время оказываются евреи, а Гунц — антисемит, ясно как дважды два. — Оренцстайн для пущей важности выпрямился. — Ко всему этому делу до последнего момента не относились достаточно серьезно, покуда на улицах не появились трупы евреев, а международная печать не вынесла его на первые полосы. И мы оба знаем, что было множество предупреждений. А сколько человек задействовал Гунц? Двадцать? Всего-то?! Но это же возмутительно! Это преступно! — Оренцстайн опять наклонился к Голду: — Джек, Гунца необходимо выставить в истинном свете! Такой человек — и шеф полиции здесь, в Лос-Анджелесе, где столько евреев! Это просто безнравственно! Я очень рассчитываю, что ты поможешь мне выдворить его с этого поста. Так будет лучше для всех. — Он склонился еще ниже. — Мы должны это сделать во имя нашего народа! Голд долго медлил с ответом. Он аккуратно сложил фотографии, смел со стола крошки и сахарную пудру, выбросил стаканчик из-под кофе. Потом раскрыл руку и начал поочередно загибать пальцы.
— Во-первых, — произнес он, — если кто и недооценил опасность ситуации, так это не Гунц, а я.
Он загнул следующий палец.
— Во-вторых, сегодня в шесть утра Гунц дал в помощь следствию еще сорок человек. Невзирая на мои возражения, смею добавить. Итого, уже шестьдесят. В-третьих, пожалуй, нет другого человека, который так же сильно ненавидит Гунца, как я. Он, конечно, фанатик. Но в полиции трудно сыскать человека без предрассудков. Откуда, по-вашему, нас набирают? Из воскресной школы? Как вам известно, нет среди кандидатов в полицейскую академию и лауреатов Нобелевской премии. В-четвертых, вы мне отвратительны куда больше, чем Гунц. Вы явились, размахивая флагом Израиля, произносите громкие речи о
Воцарилась гробовая тишина. Слышно было только попискивание компьютера с нижнего этажа. Помощники безмолвно таращились то на Голда, то на Оренцстайна.
Оренцстайн медленно поднялся, одернул пиджак. В его тихом голосе звучала угроза:
— Человеку с вашей репутацией лучше бы не наживать новых врагов.
— Человеку с моей репутацией уже нечего терять. — Голд передернул плечами. — А теперь попрошу вас закрыть за собой дверь.
Оренцстайн в сопровождении помощников мрачно вышел в коридор. На пороге обернулся, многозначительно подняв палец.
— Я вам этого не забуду!
— В чем и не сомневаюсь, — рассмеялся Голд. — Ничуть.
Оренцстайн с силой хлопнул дверью. Замора, давясь от хохота, что-то быстро записывал в блокнот.
— Ну просто черт меня побери!
— Что? — переспросил Голд.
— Не фильм, а конфетка! Просто черт побери! — Он взглянул на Голда. — Как ты думаешь, я не слишком молод для твоей роли?
— Салага! А почему бы тебе не сыграть самого себя?
— Нет, не выйдет. Роль уж больно хиловата. А мой режиссер этого не любит.
Голд встал и потянулся за пиджаком.
— Надо же кому-то в жизни быть и на вторых ролях. Такова жизнь. Пригладь вихры. Мы уходим.
— Куда?
— На похороны. Надо выразить соболезнование.