Я вспомнил близкого знакомого Артура Хаута, моего дюссельдорфского благодетеля, профессора Граубнера из Технического университета в Дюссельдорфе, пообещавшего мне когда-то помочь мне. Жив ли он, продолжает ли работать в университете — я не знал. Я отправил заявление на прием в Технический институт в Брауншвейг со всеми необходимыми документами, приложив и полученный в плену аттестат. Оставалось ждать ответа. Но ответ не приходил. Я получил только бумагу из хильдесхеймской биржи труда, согласно которой я должен был прибыть разбирать развалины. Это было явно не по мне, и поскольку в сельском хозяйстве требовались рабочие руки, я написал своей двоюродной сестре Гертруде Шмидт в Мюндер и спросил, нужен ли я у них. Мне ведь еще с ранних довоенных лет были знакомы сельхозработы.
В Хильдесхейме я отправился на поиски своих друзей и знакомых, тех, кто, как и я, уцелел в войне. Но от прежних кафе — мест наших встреч — не осталось камня на камне, только на площади Моритцплатц теплилась жизнь, правда, уже совсем не та, что раньше. Окна кафе были забиты досками, пиво подавали жидкое, ни шнапса, ни коньяка не было, а если иногда такое и случалось, то по безумным ценам. Разговорившись с редкими посетителями, я узнавал об ужасах ночных авианалетов, о страшном пожаре, охватившем город, когда людей уносил прочь огненный смерч. Хильдесхейм считался родиной фахверка, и союзники специально сбрасывали на город зажигалки, чтобы выжечь его и заодно тех, кто город населял. В результате тысячи человек заживо сгорели в этом аду. Меня это повергло в такую депрессию, что, вернувшись домой в половине третьего утра, я долго не мог заснуть.
На следующие утро новый сюрприз: мать с заплаканными глазами прочла мне целую лекцию о том, что я не должен неизвестно где пропадать по ночам. Это меня и доконало. 5 лет войны, полтора года плена за колючей проволокой и тут на тебе! Я ведь уже не был 19-летним парнем, а видавшим виды мужиком, фронтовиком, у которого война украла лучшие годы жизни — молодость с 19 лет по 24 года. Я попытался втолковать это матери, и мы после этого чуть ли не месяц разговаривали сквозь зубы, пока не помирились. Я так никого из прежних друзей и знакомых не нашел. Это означало, что в Хильдесхейме меня ничто не удерживает, разве что ожидание официального ответа из университета и института.
Собрав свои нехитрые пожитки, я все же поехал в Мюндер. Мюндер война не затронула, на городок упало несколько бомб, да и то сброшенных явно по недосмотру и разрушивших от силы пару-тройку домов на Фридрих-Эберт-аллее (до войны — Гинденбургвалль). И тетя Берта, старшая сестра моей матери и мать Гертруды Шмидт встретили меня с распростертыми объятиями. Мне выделили небольшую спальню на втором этаже дома. А заодно и старую рабочую одежду.
Вильгельм держал три лошади, кроме того, вола, птицу и свиней. По двору чинно разгуливали куры.
В большом сарае хранилось зерно в колосьях, которое зимой предстояло обмолотить. На дворе возвышалась куча навоза и стояла каменная ванна для сбора жижи.
Подниматься приходилось спозаранку — без десяти шесть утра. После утреннего туалета я чистил и кормил лошадей. Покончив с этим, меня звали пить кофе. Потом запрягали лошадей и в 7 утра выезжали с подворья, причем в любую погоду — и в жару, и в дождь, и в снег. Было лето и пора было убирать урожай. Сначала вручную скашивались просеки в траве — чтобы косилка могла подъехать. Скошенные колосья вязали в снопы и перевязывали их тонким пучком тех же колосьев. Нам помогали и люди со стороны — те, кто днем работал где-нибудь еще, на заводе, например, а вечером подрабатывал сельхозработами. Моя двоюродная сестра Гертруда была женщина веселая по характеру, помню, как мы часто пели работая. Когда зерно высыхало, им нагружали подводы, тут требовалось тщательно и аккуратно укладывать снопы, а потом закреплять их деревянной балкой сверху, которую цепями привязывали к подводе. А на поворотах следить, чтобы подвода не опрокинулась, и следить, чтобы лошади не устали.
По утрам я иногда на двуколке ездил за клевером для коров. И здесь приходилось махать косой, потом вилами нагрузить скошенную траву и, приехав домой, сгрузить на корм коровам.
Стойла чистились специальными скребками для уборки навоза.
Когда урожай был убран, мы ездили в Одервальдский лес за 12 километров на заготовку дерева. Мы собирали стволы сосен и буков, потом отвозили их на железнодорожную станцию, где из них потом выстругивали шпалы. В те времена уголь выдавался только по карточкам. Поэтому и кухонную плиту, кафельные печи в комнатах в основном топили дровами. Лес вырубался подчистую, даже те, кто подбирал сучья, должны были иметь разрешение.