Перед его внутренним взором ожило то, недавнее. И эти его мысли-воспоминания странным образом передались Ярле, словно между ней и узником и вправду установилась какая-то незримая умственная связь.
Тюремный подвал – не такое-то большое расстояние отделяет их обоих от этого мрачного подземелья, провонявшего плесенью, человеческим потом и лекарскими снадобьями. Жаровня, в которой разводили огонь, чтобы немного просушить сырые стены, потушена, но духота стоит невыносимая. На деревянной раме машины, предназначенной для мучения людей – чёрном изобретении истинно чёрного разума – растянут человек, чья нагота едва прикрыта обрывком грязной тряпки. Машина делает своё дело, рама удлиняется, выворачивая, почти разрывая суставы привязанного к ней пленника. Но с его губ срывается только прерывистое хриплое дыхание. Стонов мучители дождаться не могут.
Впрочем, двоим из них, профессиональным палачам, это не так-то и важно. Они привыкли ко всему, они смотрят на мир мутными глазами, в их разумах, давно потерявших сходство с тем, что именуется человеческим разумом, тяжело ворочаются мутные мысли. Они следят, чтобы пыточные машины работали как следует, когда ведущие дознание приказывают – затягивают ремни, закручивают болты, поднимают или опускают рычаги. Потом получают за это деньги, на которые покупают себе пищу. И, жуя свой кусок хлеба, не замечают, что он пропитан кровью.
Не слишком трогают страдания жертвы и тюремного лекаря, который маленьким серым паучком притаился в углу подвала, и судебного расследователя. Последний молча наблюдает за происходящим, предоставив допрашивать еретика тому, у кого на это больше прав.
Вот этот-то ведущий допрос человек нетерпеливее других и ждёт стонов прикованного к раме заключённого. Фигура дознавателя скрыта складками рясы, цвет которой в полумраке подземелья напоминает цвет запёкшейся крови. Его лицо бледно, несмотря на жару. Безупречно-скульптурное лицо с горящими безумными глазами. Огонь в этих глазах слишком похож на огонь вожделения. Только вызывает его не то, что обычно пробуждает в людях страсть. В разуме этого человека все побуждения и желания искажены настолько, что объект вожделения для него – боль другого человека. И ещё – стремление продемонстрировать свою власть, сломить чужую волю, восторжествовать над ней, доказать свою правоту.
Бледное безбородое лицо склоняется к другому, покрытому потом, с полуприкрытыми глазами.
– Покайся… отрекись… – шепчет дознаватель.
Но вместо покаяния и отречение пересохшие, потрескавшиеся губы заключённого произносят:
– Вне человеческих дел и человеческих мыслей добра и зла нет.
Человек в рясе изо всех сил заставляет свой голос не дрожать, звучать почти вкрадчиво, сострадательно:
– Бедный грешник… как же ты заблуждаешься. Какая самонадеянность говорит в тебе! Ты пытался внушить другим свои представления о мире, когда истинные представления о нём раз и навсегда установлены задолго до твоего рождения. Правый и Левый берега мировой реки…
– Не дели мир, не разрывай его на части. Мир многообразен… но един. Не видь двойственности там, где её не было и нет. Не поддавайся иллюзиям. Повернись в другую сторону, и правое с левым поменяются местами. Так существуют ли они на самом деле?
– Нет никакой другой стороны! Ты потерялся в своей философии. Ты объявляешь неблагим самого Творца – это страшное преступление.
– Я говорю только об отсутствии двойственности.
– Ты – заблудшее создание, поэтому проклинаешь меня. Но я желаю тебя добра… Муки, которые ты терпишь сейчас, ничто по сравнению с теми муками, которые испытывает душа, после смерти тела попавшая в лапы левобережных духов.
Человек в рясе ещё ближе наклоняется к лицу Талвеона. И тот вдруг широко открывает свои глаза, и две пары глаз, тёмно-карие и ярко-синие, смотрят друг в друга, и человек в рясе отстраняется, словно обжёгшись.
– Я не проклинаю тебя, – срывается с губ Талвеона хриплый шёпот. – Ты сам себя проклял. В твоей власти убить моё тело. Но уже не в твоей власти вернуть к жизни твою собственную душу.
– Что ты хочешь этим… – голос двухбережника всё-таки вздрагивает, не получается у него унять эту дрожь. Но до конца он не договаривает, обрывает себя. Договорить – значит признать своё поражение и превосходство этого презренного грешника с его безумными измышлениями. Вместо того дознаватель кивает палачам, веля ещё удлинить деревянную раму, и те подчиняются. От скрипа деревянных частей машины человек в рясе вздрагивает.
Узник снова сдерживает стон, не позволяет ему вырваться на свободу, и смыкает веки.
– Я боюсь, Ярла, что моё сопротивление ещё сильнее навредит людям Лоретта, чем уже навредило. Слишком уж бурно в сердце отца Воллета бушуют тёмные страсти. Как бы он на беду горожанам ещё одного-другого своего ларва не освободил.
– Воллет?.. – не спуская глаз с Талвеона, шёпотом переспросила Ярла.
– Тебе известно уже, кто это?
– Да. Значит, он виновник…
– А ты не догадалась? Не очень-то опытный ты расследователь. – Талвеон сказал это в шутку, без настоящей насмешки. Да если бы и с настоящей, Ярла не рассердилась бы.