— Давай, Джефф, — и как будто бы запнулся.
Я снова открыл глаза. Надо мной высился Джефф Пламмер.
Он улыбался мне одними губами, а в руке держал .45-й, и курок был взведен.
— Ты точно уверен, что не пойдешь с нами? — спросил он. — А то, может, передумаешь?
И спросил он так, словно рассчитывал, что не передумаю. Так и ждал, так и умолял, чтоб я ответил «нет». И я прикинул, что даже это короткое слово мне до конца договорить не удастся.
Я встал и начал одеваться.
22
Если б я знал, что приятель Ротмана, этот адвокат Бутуз Билли Уокер, занят на Востоке и не сможет примчаться сразу, я б, наверно, повел себя иначе. Может, сразу бы раскололся. Но, с другой стороны, может, и нет. Такое чувство, будто я гнал по однополосной дороге и уже почти доехал, куда мне надо. Я почти на месте и гоню, так чего ради мне выпрыгивать из машины и бежать впереди? Никакого смысла, ни крохи, а вы же знаете, я бессмысленных поступков не совершаю. Знаете или скоро узнаете.
Весь первый день и первую ночь я провел в «тихой» камере, а наутро меня перевели в «холодную» — в карцер, где я… где умер Джонни Паппас. Они…
Каково, а? Ну конечно, они так могут. Они могут поступать с тобой, как им заблагорассудится, — они же взрослые, а ты, детка, стерпишь. Тебя не оформляют. Никто не знает, где ты, на воле у тебя никого нет, никто тебя не вытащит. Это не по закону, но я уже давно понял: больше всего законы нарушают в самом суде.
Да, им это сходит с рук.
Так я себе говорил. Первые сутки я просидел в тихой камере и по большей части так себя утешал. Взглянуть правде в лицо я пока не мог, вот и пытался сделать вид, что ее можно обойти. Сами знаете. Детские игры такие.
Когда сделаешь что-нибудь скверное или чего-нибудь очень хочется, но нельзя — думаешь: ладно, если я сделаю то-то и то-то, все исправится. Если, к примеру, сосчитаю от тысячи назад по три с третью или прочту наизусть Геттисбёргское послание[15] на «поросячьей латыни»,[16] касаясь мизинцев на ногах большими пальцами рук, — все станет хорошо.
Я играл в такие вот и похожие игры и в воображении совершал невозможное. Добегал без остановки от Сентрал-Сити до Сан-Анджело. Или трубопровод через реку Пекос весь жиром намазали, а я скачу по нему на одной ноге, с завязанными глазами, и на шее у меня наковальня привязана. Иногда я даже взаправду потел и задыхался. Ноги болели, и на них мозоли лопались оттого, что я бегал по шоссе в Сан-Анджело, а наковальня болталась на шее и грозила утянуть меня в реку; наконец я побеждал, весь вымотанный. И — и приходилось совершать что-нибудь потруднее.
В общем, потом меня перевели в карцер, где умер Джонни Паппас, и я вскоре сообразил, почему они с самого начала меня туда не упрятали. Надо было подготовиться. Не знаю, как они это спроворили, только неработающая лампочка на потолке им пригодилась. И вот я растянулся на шконке, стараюсь на водонапорную башню без рук забраться, как вдруг слышу голос Джонни:
Да, это Джонни — и говорит резко, эдакий умник выискался, как он частенько разговаривал. Я подскочил со шконки, туда-сюда верчусь, влево-вправо, вверх-вниз гляжу. А он опять:
Одно и то же он повторял снова и снова, каждые секунд пятнадцать, и черт бы их драл — как только мне выпала пара минут подумать, я сразу понял, в чем тут дело. Это такие звуковые открытки за полтинник делают — едва успеваешь рот раскрыть, чтоб чихнуть, а твое время вышло. Джонни такую своим предкам отправил, когда ездил в Даллас на ярмарку. Он мне рассказывал о поездке и про пластиночку эту упоминал, а я запомнил, потому что мне Джонни нравился, я про него все запоминал. Он рассказал и извинился, что не прислал мне свой голос. Он все деньги спустил на какой-то рулетке, и домой в Сентрал-Сити пришлось ехать на попутках.
Интересно, подумал я, что́ они Греку понарассказывали, потому что он вряд ли эту пластинку им бы отдал, если б знал, на что они ее пустят. Ему-то известно, как я к Джонни относился, а Джонни — ко мне.
Запись крутили снова и снова, часов с пяти утра и до полуночи; сколько времени точно было, я не знал — часы у меня отобрали. Голос не смолкал, даже когда мне дважды в день приносили еду и воду.
Я лежал и слушал пластинку — или сидел и слушал. А время от времени — когда умудрялся-таки вспомнить — подскакивал и ходил взад-вперед по карцеру. Делал вид, что меня это просто дьявольски выводит из себя, хотя на самом деле куда там. С чего мне беситься? Но мне хотелось, чтоб они так думали и запись не выключали. И я, наверно, изображал очень хорошо, потому что пластинка крутилась три дня и еще часть четвертого. Пока не стерлась, я думаю.