После этого, считайте, наступила тишина — ничего, только далекие звуки какие-то вроде заводских гудков; человеку с ними так же одиноко.
Сигары и спички у меня, конечно, тоже забрали, и в первый день меня чуть-чуть поколачивало — мне казалось, я хочу курить. Ага,
Когда жизнь вступает в стадию кризиса, человеческое внимание сужается.
Никто меня не прессовал, никто даже допрашивать не пытался с того самого утра, когда забрали. Вообще никто. А я убеждал себя, что это хороший знак. У них нет улик; я им сала за шкуру залил, вот они меня и посадили в холодную — как и многих других. Скоро охолонут и выпустят меня сами, или появится Бутуз Билли Уокер, и тогда им придется меня выпустить… Вот что я говорил себе, и в этом был смысл — как и во всех моих резонах. Но смысл — как на вершине горы, а не когда ты до конца веревки доползаешь.
Истину из меня выбивать или вытягивать разговорами не хотели по двум причинам. Во-первых, были уверены, что пользы не будет. Человеку нельзя наступить на мозоль, если ему ноги отрезало. Во-вторых — это вторая причина, — им казалось, что без этого можно обойтись.
У них
Улики у них были с самого начала.
И почему они меня ими не огорошили? Этому тоже было две причины. С одной стороны, они не были уверены, что это улики, поскольку сомневались насчет меня. Джонни Паппасом я сбил их со следа. С другой стороны, воспользоваться ими они не могли — улики были не в том виде.
А теперь они уверились в том, что́ я сделал, хоть, вероятно, толком и не понимали зачем. И совсем скоро уликами можно будет воспользоваться. Поэтому я смекал, что они с меня не слезут, пока улики не дозреют. Конуэю во что бы то ни стало нужно было меня прижать, и они зашли слишком далеко, теперь уже не отступятся.
Я вспомнил тот день, когда мы с Бобом Мейплзом ездили в Форт-Уорт, как Конуэй нас не приглашал, а принялся нами помыкать, едва мы приземлились. Видите? Что может быть яснее? Там он себя мне и выдал.
А потом Боб вернулся в гостиницу, чем-то сильно расстроенный. Конуэй что-то ему сказал, приказал ему что-то сделать. И Боб не хотел мне говорить что. Талдычил одно и то же — как долго он меня знает, какой я отличный парень, а… Черт, неужто не видите? Неужто не понимаете?
Я не придал этому значения, потому что другого выхода не было. Я не мог заставить себя посчитаться с фактами. Но я так смекаю, вы-то все поняли с самого начала.
А потом я привез Боба домой на поезде, он напился до беспамятства и обиделся на мои шуточки. И рявкнул на меня — и в то же время дал мне понять, как у меня обстоят дела. Сказал… что он там сказал?..
Он злился и был пьян, вот и ляпнул. Считайте, открытым текстом мне сообщил, что устроился я, наверно, не так уж и ловко. Тут он был, спору нет, прав — только мне кажется, кое-что перепутал. Он-то хотел съязвить, а вышла чистая правда. По крайней мере, мне казалось.
Перед самой темнотой и впрямь светлеет. С чем бы человек ни столкнулся, ему лучше, когда он знает, что
Как только я признал правду насчет улик, признать остальное было уже легче. Уже можно было не сочинять причин тому, что я сделал, перестать верить в то, что насочинял, и взглянуть на правду. А увидеть ее было несложно. Когда лезешь в гору или держишься на обрыве из последних сил, глаза у тебя закрыты. Знаешь, что иначе голова закружится и ты свалишься. А когда рухнешь на самое дно, ты их опять открываешь. И тебе видно, с чего ты начал, ты можешь отследить все свои перемещения по обрыву.
У меня все началось с экономки — когда папа про нас узнал. Все дети устраивают какие-нибудь пакости, особенно если кто постарше их подстрекает, тут не обязательно все сразу плохо. А папе это оказалось важно. Мне дали понять, что я совершил такое, чего не прощают никогда: оно вечно будет стоять между нами с ним, единственной моей родной душой. И что бы я ни сказал, что бы ни сделал, ничего не изменится. На меня навалили бремя страха и стыда, и скинуть его мне так и не удалось.